j
Название книги | Детство. В людях. Мои университеты /м/ |
Автор | Горький |
Год публикации | 2022 |
Издательство | Эксмо |
Раздел каталога | Историческая и приключенческая литература (ID = 163) |
Серия книги | мPocket book |
ISBN | 978-5-04-104604-0 |
EAN13 | 9785041046040 |
Артикул | P_9785041046040 |
Количество страниц | 704 |
Тип переплета | мяг. |
Формат | - |
Вес, г | 1920 |
Посмотрите, пожалуйста, возможно, уже вышло следующее издание этой книги и оно здесь представлено:
Книга из серии 'мPocket book'
К сожалению, посмотреть онлайн и прочитать отрывки из этого издания на нашем сайте сейчас невозможно, а также недоступно скачивание и распечка PDF-файл.
роск( Ьоокроске ЬоокМаксим ГОРЬКИЙДетство. В людях. Мои университетыМосква2022УДК 821.161.1-31ББК 84(2Рос=Рус)6-44Г71Оформление серии А. СауковаВ оформлении обложки использована репродукция картины «Петербургский дворик» художника К.Е. МаковскогоГорький, Максим.Г21 Детство. В людях. Мои университеты / Максим Горький. — Москва : Эксмо, 2022. — 704 с.I8В^ 978-5-04-104604-0Трилогия «Детство. В людях. Мои университеты» Максима Горького автобиографична, динамична и воссоздает панораму жизни рабочей России конца XIX века. С размахом и подлинным реализмом, требую«В детстве, — писал Горький, — я представляю сам себя ульем, куда разные простые, серые люди сносили, как пчелы, мед своих знаний и дум о жизни, щедро обогащая душу мою кто чем мог. Часто мед этот бывал грязен и горек, но всякое знание — все-таки мед».УДК 821.161.1-31ББК 84(2Рос=Рус)6-44© Оформление. ООО «ИздательствоI8В^ 978-5-04-104604-0ДЕТСТВОСыну моему посвящаюГлава IВполутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы лаМать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, заМеня держит за руку бабушка — круглая, большеголоЯ никогда еще не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой:— Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час...Я был тяжко болен, — только что встал на ноги; во вре— Ты откуда пришла? — спросил я ее.Она ответила:— С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш!Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые, крашеные персияне, а в подвале старый, жел— А отчего я шиш?— Оттого, что шумишь, — сказала она, тоже смеясь.Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты.Меня подавляет мать; ее слезы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу ее такою, — она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и больВ дверь заглядывают черные мужики и солдат-будоч— Скорее убирайте!Окно занавешено темной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул:— Ничего, не бойся, Лук!Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу;ее слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом:— Дверь затворите... Алексея — вон!Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала:— Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это — не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки!Я спрятался в темный угол за сундук и оттуда смотрел, как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а ба— Во имя отца и сына! Потерпи, Варюша!.. Пресвятая мати божия, заступница...Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеется. Это длилось долго — возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комна— Слава тебе, Господи! — сказала бабушка. — МальИ зажгла свечу.Я, должно быть, заснул в углу, — ничего не помню больше.Второй оттиск в памяти моей — дождливый день, пуУ могилы — я, бабушка, мокрый будочник и двое сер— Зарывай, — сказал будочник, отходя прочь.Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасы— Отойди, Леня, — сказала бабушка, взяв меня за пле— Экой ты, господи, — пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землей, а она все еще стоит.Мужики гулко шлепали лопатами по земле; налетел ве— Ты что не поплачешь? — спросила она, когда вышла за ограду. — Поплакал бы!— Не хочется, — сказал я.— Ну, не хочется, так и не надо, — тихонько выговоВсе это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала:— Не смей плакать!Потом мы ехали по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди темно-красных домов; я спросил бабушку:— А лягушки не вылезут?— Нет, уж не вылезут, — ответила она. — Бог с ними!Ни отец, ни мать не произносили так часто и родственно имя божие.Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароПримостившись на узлах и сундуках, я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льется мутная, пенная вода. Порою она, вски— Не бойся, — говорит бабушка и, легко приподняв меня мягкими руками, снова ставит на узлы.Над водою — серый, мокрый туман; далеко где-то явБабушка не однажды говорила ей тихо:— Варя, ты бы поела чего маленько, а?Она молчит и неподвижна.Бабушка говорит со мною шепотом, а с матерью — гром— Саратов, — неожиданно громко и сердито сказала мать. — Где же матрос?Вот и слова у нее странные, чужие: Саратов, матрос.Вошел широкий седой человек, одетый в синее, принес маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла к двери на вытянутых ру— Эх, мамаша, — крикнула мать, отняла у нее гроб, и обе они исчезли, а я остался в каюте, разглядывая си— Что, отошел братишка-то? — сказал он, наклонясь ко мне.— Ты кто?— Матрос.— А Саратов — кто?— Город. Гляди в окно, вот он!За окном двигалась земля; темная, обрывистая, она ку— А куда бабушка ушла?— Внука хоронить.— Его в землю зароют?— А как же? Зароют.Я рассказал матросу, как зарыли живых лягушек, хо— Эх, брат, ничего ты еще не понимаешь! — сказал он. — Лягушек жалеть не надо, господь с ними! Мать поНад нами загудело, завыло. Я уже знал, что это — па— Надо бежать!И мне тоже захотелось убежать. Я вышел за дверь. В полутемной узкой щели было пусто. Недалеко от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал людей с котомками и узлами в руках. Было ясно, что все уходят с парохода, — значит, и мне нужно уходить.Но когда вместе с толпою мужиков я очутился у борта парохода, перед мостками на берег, все стали кричать на меня:— Это чей? Чей ты?— Не знаю.Меня долго толкали, встряхивали, щупали. Наконец явился седой матрос и схватил меня, объяснив:— Это астраханский, из каюты...Бегом он снес меня в каюту, сунул на узлы и ушел, грозя пальцем:— Я тебе задам!Шум над головою становился все тише, пароход уже не дрожал и не бухал по воде. Окно каюты загородила какая-то мокрая стена; стало темно, душно, узлы точно распухли, стесняя меня, и все было нехорошо. Может быть, меня так и оставят навсегда одного в пустом паПодошел к двери. Она не отворяется, медную ручку ее нельзя повернуть. Взяв бутылку с молоком, я со всею силой ударил по ручке. Бутылка разбилась, молоко облило мне ноги, натекло в сапоги.Огорченный неудачей, я лег на узлы, заплакал тихонько и, в слезах, уснул.А когда проснулся, пароход снова бухал и дрожал, окно каюты горело, как солнце. Бабушка, сидя около меня, чеСегодня она казалась злою, но когда я спросил, отчего у нее такие длинные волосы, она сказала вчерашним теп— Видно, в наказание господь дал, — расчеши-ка вот их, окаянные! Смолоду я гривой этой хвасталась, на старо— Не хочу уж спать!— Ну, ино не спи, — тотчас согласилась она, заплетая косу и поглядывая на диван, где вверх лицом, вытянувГоворила она, как-то особенно выпевая слова, и они легко укреплялись в памяти моей, похожие на цветы, такие же ласковые, яркие, сочные. Когда она улыбалась, ее темные, как вишни, зрачки расширялись, вспыхивая невыразимо приятным светом, улыбка весело обнажала белые, крепкие зубы, и, несмотря на множество морщин в темной коже щек, все лицо казалось молодым и светлым. Очень портил его этот рыхлый нос с раздутыми ноздрями и красный на конце. Она нюхала табак из черной табакерсветом. Она сутула, почти горбатая, очень полная, а двигаДо нее как будто спал я, спрятанный в темноте, но явиСорок лет назад пароходы плавали медленно; мы ехали до Нижнего очень долго, и я хорошо помню эти первые дни насыщения красотою.Установилась хорошая погода; с утра до вечера я с ба— Ты гляди, как хорошо-то! — ежеминутно говорит бабушка, переходя от борта к борту, и вся сияет, а глаза у нее радостно расширены.Часто она, заглядевшись на берег, забывала обо мне: стоит у борта, сложив руки на груди, улыбается и мол— Ась? — встрепенется она. — А я будто задремала да сон вижу.— А о чем плачешь?— Это, милый, от радости да от старости, — говорит она, улыбаясь. — Я ведь уж старая, за шестой десяток лета- вёсны мои перекинулись-пошли.И, понюхав табаку, начинает рассказывать мне какие-то диковинные истории о добрых разбойниках, о святых люСказки она сказывает тихо, таинственно, наклонясь к моему лицу, заглядывая в глаза мне расширенными зрач— Еще!— А еще вот как было: сидит в подпечке старичок доПодняв ногу, она хватается за нее руками, качает ее на весу и смешно морщит лицо, словно ей самой больно.Вокруг стоят матросы — бородатые, ласковые мужи— А ну, бабушка, расскажи еще чего!Потом говорят:— Айда ужинать с нами!За ужином они угощают ее водкой, меня — арбузами, дыней; это делается скрытно: на пароходе едет человек, который запрещает есть фрукты, отнимает их и выбрасыМать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас. Она все молчит, мать. Ее большое, стройное тело, темОднажды она строго сказала:— Смеются люди над вами, мамаша!— А господь с ними! — беззаботно ответила бабушка. — А пускай смеются, на доброе им здоровье!Помню детскую радость бабушки при виде Нижнего. Дергая за руку, она толкала меня к борту и кричала:— Гляди, гляди, как хорошо! Вот он, батюшка, Ниж- ний-то! Вот он какой, богов! Церкви-те, гляди-ка ты, летят будто!И просила мать, чуть не плача:— Варюша, погляди, чай, а? Поди, забыла ведь! ПоМать хмуро улыбалась.Когда пароход остановился против красивого города, среди реки, тесно загроможденной судами, ощетинившейся сотнями острых мачт, к борту его подплыла большая лодка со множеством людей, подцепилась багром к спущенному трапу, и один за другим люди из лодки стали подниматься на палубу. Впереди всех быстро шел небольшой сухонький старичок, в черном длинном одеянии, с рыжей, как золото, бородкой, с птичьим носом и зелеными глазками.— Папаша! — густо и громко крикнула мать и опроки— Что-о, дура? Ага-а! То-то вот... Эх, вы-и...Бабушка обнимала и целовала как-то сразу всех, вер— Ну, скорее! Это — дядя Михайло, это — Яков... Тетка Наталья, это — братья, оба Саши, сестра Катерина, это все наше племя, вот сколько!Дедушка сказал ей:— Здорова ли, мать?Они троекратно поцеловались.Дед выдернул меня из тесной кучи людей и спросил, держа за голову:— Ты чей таков будешь?— Астраханский, из каюты...— Чего он говорит? — обратился дед к матери и, не до— Скулы-те отцовы... Слезайте в лодку!Съехали на берег и толпой пошли в гору, по съезду, мощенному крупным булыжником, между двух высоких откосов, покрытых жухлой, примятой травой.Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед, светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и малень— Ой, не могу!— На што они тревожили тебя? — сердито ворчала баИ взрослые, и дети — все не понравились мне, я чувОсобенно же не понравился мне дед; я сразу почуял в нем врага, и у меня явилось особенное внимание к нему, опасливое любопытство.Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислонясь к правому откосу и начиная собою улицу, стоял призеЯ очутился на дворе. Двор был тоже неприятный: весь завешан огромными мокрыми тряпками, заставлен чанами с густой разноцветной водою. В ней тоже мокли тряпицы. В углу, в низенькой полуразрушенной пристройке, жаркогорели дрова в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные слова:— Сандал — фуксин — купорос...Глава IIНачалась и потекла со страшной быстротой густая, пестрая, невыразимо странная жизнь. Она вспоминается мне, как суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением. Теперь, оживляя проНо правда выше жалости, и ведь не про себя я расскаДом деда был наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми; она отравляла взрослых, и даже дети принимали в ней живое участие. Впоследствии из рассказов бабушки я узнал, что мать приехала как раз в те дни, когда ее братья настойчиво требовали у отца раздела имущества. Неожиданное возвращение матери еще более обострило и усилило их желание выделиться. Они бояУже вскоре после приезда в кухне, во время обеда, вспыхнула ссора: дядья внезапно вскочили на ноги и, перегибаясь через стол, стали выть и рычать на дедушку, жалобно скаля зубы и встряхиваясь, как собаки, а дед,стуча ложкой по столу, покраснел весь и звонко — пету— По миру пущу!Болезненно искривив лицо, бабушка говорила:— Отдай им все, отец, — спокойней тебе будет, отдай!— Цыц, потатчица! — кричал дед, сверкая глазами, и было странно, что, маленький такой, он может кричать столь оглушительно.Мать встала из-за стола и, не торопясь отойдя к окну, повернулась ко всем спиною.Вдруг дядя Михаил ударил брата наотмашь по лицу; тот взвыл, сцепился с ним, и оба покатились по полу, хрипя, охая, ругаясь.Заплакали дети; отчаянно закричала беременная тетка Наталья; моя мать потащила ее куда-то, взяв в охапку; веселая, рябая нянька Евгенья выгоняла из кухни детей; падали стулья; молодой широкоплечий подмастерье ЦыгаВытянув шею, дядя терся редкой черной бородою по полу и хрипел страшно, а дедушка, бегая вокруг стола, жалобно вскрикивал:— Братья, а! Родная кровь! Эх, вы-и...Я еще в начале ссоры, испугавшись, вскочил на печь и оттуда в жутком изумлении смотрел, как бабушка смыва— Окаянные, дикое племя, опомнитесь!Дед, натягивая на плечо изорванную рубаху, кричал ей:— Что, ведьма, народила зверья?Когда дядя Яков ушел, бабушка сунулась в угол, по— Пресвятая мати божия, верни разум детям моим!Дед встал боком к ней и, глядя на стол, где все было опрокинуто, пролито, тихо проговорил:— Ты, мать, гляди за ними, а то они Варвару-то изведут, чего доброго...— Полно, бог с тобой! Сними-ка рубаху-то, я зашью...И, сжав его голову ладонями, она поцеловала деда в лоб; он же — маленький против нее — ткнулся лицом в плечо ей.— Надо, видно, делиться, мать...— Надо, отец, надо!Они говорили долго; сначала дружелюбно, а потом дед начал шаркать ногой по полу, как петух перед боем, грозил бабушке пальцем и громко шептал:— Знаю я тебя, ты их больше любишь! А Мишка твой — езуит, а Яшка — фармазон! И пропьют они добро мое, промотают...Неловко повернувшись на печи, я свалил утюг; загремев по ступеням влаза, он шлепнулся в лохань с помоями. Дед впрыгнул на ступень, стащил меня и стал смотреть в лицо мне так, как будто видел меня впервые.— Кто тебя посадил на печь? Мать?— Я сам.— Врешь.— Нет, сам. Я испугался.Он оттолкнул меня, легонько ударив ладонью в лоб.— Весь в отца! Пошел вон...Я был рад убежать из кухни.Я хорошо видел, что дед следит за мною умными и зор— Эх, вы-и! — часто восклицал он; долгий звук «и-и» всегда вызывал у меня скучное, зябкое чувство.В час отдыха, во время вечернего чая, когда он, дядья и работники приходили в кухню из мастерской, усталые,с руками, окрашенными сандалом, обожженными купоЧерез несколько дней после приезда он заставил меня учить молитвы. Все другие дети были старше и уже учиМеня учила тихонькая, пугливая тетка Наталья, женЯ любил смотреть в глаза ей подолгу, не отрываясь, не мигая; она щурилась, вертела головою и просила тихонько, почти шепотом:— Ну, говори, пожалуйста: «Отче наш, иже еси...»И если я спрашивал: «Что такое — яко же?» — она, пугливо оглянувшись, советовала:— Ты не спрашивай, это хуже! Просто говори за мною: «Отче наш»... Ну?Меня беспокоило: почему спрашивать хуже? Слово «яко же» принимало скрытый смысл, и я нарочно всячески ис— «Яков же», «я в коже»...Но бледная, словно тающая тетка терпеливо поправляла голосом, который все прерывался у нее:— Нет, ты говори просто: «яко же»...Но и сама она и все ее слова были не просты. Это разОднажды дед спросил:— Ну, Олешка, чего сегодня делал? Играл! Вижу по желваку на лбу. Это не велика мудрость желвак нажить! А «Отче наш» заучил?Тетка тихонько сказала:— У него память плохая.Дед усмехнулся, весело приподняв рыжие брови.— А коли так — высечь надо!И снова спросил меня:— Тебя отец сек?Не понимая, о чем он говорит, я промолчал, а мать ска— Нет, Максим не бил его, да и мне запретил.— Это почему же?— Говорил, битьем не выучишь.— Дурак он был во всем, Максим этот, покойник, прости господи! — сердито и четко проговорил дед.Меня обидели его слова. Он заметил это.— Ты что губы надул? Ишь ты...И, погладив серебристо-рыжие волосы на голове, он прибавил:— А я вот в субботу Сашку за наперсток пороть буду.— Как это пороть? — спросил я.Все засмеялись, а дед сказал:— Погоди, увидишь...Притаившись, я соображал: пороть — значит расшивать платья, отданные в краску, а сечь и бить — одно и то же, видимо. Бьют лошадей, собак, кошек; в Астрахани будоч— Больно?И всегда они храбро отвечали:— Нет, нисколечко!Шумную историю с наперстком я знал. Вечерами, от чая до ужина дядья и мастер сшивали куски окрашенной материи в одну «штуку» и пристегивали к ней картонные ярлыки. Желая пошутить над полуслепым Григорием, дядя Михаил велел девятилетнему племяннику накалить на огне свечи наперсток мастера. Саша зажал наперсток щипцами для снимания нагара со свеч, сильно накалил его и, незаметно подложив под руку Григория, спрятался за печку, но как раз в этот момент пришел дедушка, сел за работу и сам сунул палец в каленый наперсток.Помню, когда я прибежал в кухню на шум, дед, схва— Чье дело, басурмане?Дядя Михаил, согнувшись над столом, гонял наперсток пальцем и дул на него; мастер невозмутимо шил; тени прыгали по его огромной лысине; прибежал дядя Яков и, спрятавшись за угол печи, тихонько смеялся там; бабушка терла на терке сырой картофель.— Это Сашка Яковов устроил! — вдруг сказал дядя Михаил.— Врешь! — крикнул Яков, выскочив из-за печи.А где-то в углу его сын плакал и кричал:— Папа, не верь. Он сам меня научил!Дядья начали ругаться. Дед же сразу успокоился, приВсе говорили — виноват дядя Михаил. Естественно, что за чаем я спросил — будут ли его сечь и пороть?— Надо бы, — проворчал дед, искоса взглянув на меня.Дядя Михаил, ударив по столу рукою, крикнул матери: — Варвара, уйми своего щенка, а то я ему башку сверну! Мать сказала:— Попробуй, тронь...И все замолчали.Она умела говорить краткие слова как-то так, точно отталкивала ими людей от себя, отбрасывала их, и они умалялись.Мне было ясно, что все боятся матери; даже сам дедушка говорил с нею не так, как с другими, — тише. Это было приятно мне, и я с гордостью хвастался перед братьями:— Моя мать — самая сильная!Они не возражали.Но то, что случилось в субботу, надорвало мое отношеДо субботы я тоже успел провиниться.Меня очень занимало, как ловко взрослые изменяют цвета материй: берут желтую, мочат ее в черной воде, и маМне захотелось самому окрасить что-нибудь, и я сказал об этом Саше Яковову, серьезному мальчику; он всегда держался на виду у взрослых, со всеми ласковый, гото— Экой подхалим!Худенький, темный, с выпученными, рачьими глазаОн был неприятен мне. Мне гораздо больше нравился малозаметный увалень Саша Михаилов, мальчик тихий, с печальными глазами и хорошей улыбкой, очень похово рту пальцы, раскачивая, пытаясь выдернуть зубы задА Саша дяди Якова мог обо всем говорить много и со— Белое всего легче красится, уж я знаю! — сказал он очень серьезно.Я вытащил тяжелую скатерть, выбежал с нею на двор, но когда опустил край ее в чан с «кубовой», на меня на— Зови бабушку скорее!И, зловеще качая черной, лохматой головою, сказал мне: — Ну и попадет же тебе за это!Прибежала бабушка, заохала, даже заплакала, смешно ругая меня:— Ах ты, пермяк, солены уши! Чтоб те приподняло да шлепнуло!Потом стала уговаривать Цыганка:— Уж ты, Ваня, не сказывай дедушке-то! Уж я спрячу дело; авось, обойдется как-нибудь...Ванька озабоченно говорил, вытирая мокрые руки раз— Мне что? Я не скажу; глядите, Сашутка не наябед— Я ему семишник дам, — сказала бабушка, уводя меня в дом.В субботу, перед всенощной, кто-то привел меня в кух— Ра-ад... мучитель...Саша Яковов, сидя на стуле среди кухни, тер кулаками глаза и не своим голосом, точно старенький нищий, тянул:— Простите Христа ради...Как деревянные, стояли за стулом дети дяди Михаила, брат и сестра, плечом к плечу.— Высеку — прощу, — сказал дедушка, пропуская длинный влажный прут сквозь кулак. — Ну-ка, снимай штаны-то!..Говорил он спокойно, и ни звук его голоса, ни возня мальчика на скрипучем стуле, ни шарканье ног бабушСаша встал, расстегнул штаны, спустил их до колен и, поддерживая руками, согнувшись, спотыкаясь, пошел к скамье. Смотреть, как он идет, было нехорошо, у меня тоже дрожали ноги.Но стало еще хуже, когда он покорно лег на скамью вниз лицом, а Ванька, привязав его к скамье под мышки и за шею широким полотенцем, наклонился над ним и схватил черными руками ноги его у щиколоток.— Лексей, — позвал дед, — иди ближе!.. Ну, кому гоНевысоко взмахнув рукой, он хлопнул прутом по голому телу. Саша взвизгнул.— Врешь, — сказал дед, — это не больно! А вот этак больней!И ударил так, что на теле сразу загорелась, вспухла красная полоса, а брат протяжно завыл.— Не сладко? — спрашивал дед, равномерно поднимая и опуская руку. — Не любишь? Это за наперсток!Когда он взмахивал рукой, в груди у меня все подниСаша визжал страшно тонко, противно:— Не буду-у... Ведь я же сказал про скатерть... Ведь я сказал...Спокойно, точно псалтирь читая, дед говорил:— Донос — не оправданье! Доносчику первый кнут. Вот тебе за скатерть!Бабушка кинулась ко мне и схватила меня на руки, закричав:— Лексея не дам! Не дам, изверг!Она стала бить ногою в дверь, призывая:— Варя, Варвара!..Дед бросился к ней, сшиб ее с ног, выхватил меня и по— Привязывай! Убью!..Помню белое лицо матери и ее огромные глаза. Она бе— Папаша, не надо!.. Отдайте...Дед засек меня до потери сознания, и несколько дней я хворал, валяясь вверх спиною на широкой жаркой постеДни нездоровья были для меня большими днями жизни. В течение их я, должно быть, сильно вырос и почувствовалчто-то особенное. С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой.Прежде всего меня очень поразила ссора бабушки с ма— Ты что не отняла его, а?— Испугалась я.— Эдакая-то здоровенная! Стыдись, Варвара! Я — ста— Отстаньте, мамаша: тошно мне...— Нет, не любишь ты его, не жаль тебе сироту!Мать сказала тяжело и громко:— Я сама на всю жизнь сирота!Потом они обе долго плакали, сидя в углу на сундуке, и мать говорила:— Если бы не Алексей, ушла бы я, уехала! Не могу жить в аду этом, не могу, мамаша! Сил нет...— Кровь ты моя, сердце мое, — шептала бабушка.Я запомнил: мать — не сильная; она, как все, боится деда. Я мешаю ей уйти из дома, где она не может жить. Это было очень грустно. Вскоре мать действительно исчезла из дома. Уехала куда-то гостить.Как-то вдруг, точно с потолка спрыгнув, явился дедуш— Здравствуй, сударь... Да ты ответь, не сердись!.. Ну, что ли?..Очень хотелось ударить его ногой, но было больно по— Вот, видишь, я тебе гостинца принес!Нагнувшись, поцеловал меня в лоб; потом заговорил, тихо поглаживая голову мою маленькой, жесткой рукою, окрашенной в желтый цвет, особенно заметный на кривых, птичьих ногтях.— Я тебя тогда перетово, брат. Разгорячился очень; укуПривалившись ко мне сухим, складным телом, он стал рассказывать о детских своих днях словами крепкими и тяжелыми, складывая их одно с другим легко и ловко.Его зеленые глаза ярко разгорелись, и, весело още— Ты вот пароходом прибыл, пар тебя вез, а я в моГоворил он и — быстро, как облако, рос предо мною, превращаясь из маленького, сухого старичка в человека силы сказочной, — он один ведет против реки огромную, серую баржу...Иногда он соскакивал с постели и, размахивая руками, показывал мне, как ходят бурлаки в лямках, как откачи— Ну, зато, Олеша, на привале, на отдыхе, летним веНесколько раз в дверь заглядывали, звали его, но я про— Не уходи!Он, усмехаясь, отмахивался от людей:— Погодите там...Рассказывал он вплоть до вечера, и, когда ушел, ласково простясь со мной, я знал, что дедушка не злой и не страПосещение деда широко открыло дверь для всех, и с утра до вечера кто-нибудь сидел у постели, всячески старубаху, плисовые штаны и скрипучие сапоги гармоникой. Блестели его волосы, сверкали раскосые веселые глаза под густыми бровями и белые зубы под черной полоской мо— Ты глянь-ка, — сказал он, приподняв рукав, покаОн засмеялся шелковым, ласковым смехом, снова раз— Так жаль стало мне тебя, аж горло перехватывает, чую! Беда! А он хлещет...Фыркая по-лошадиному, мотая головой, он стал говоЯ сказал ему, что очень люблю его, — он незабвенно просто ответил:— Так ведь и я тебя тоже люблю, — за то и боль принял, за любовь! Али я стал бы за другого за кого? Наплевать мне...Потом он учил меня тихонько, часто оглядываясь на дверь:— Когда тебя вдругорядь сечь будут, ты, гляди, не сжиЯ спросил:— Разве еще сечь будут?— А как же? — спокойно сказал Цыганок. — Конешно, будут! Тебя, поди-ка, часто будут драть...— За что?— Уж дедушка сыщет...И снова озабоченно стал учить:— Коли он сечет с навеса, просто сверху кладет лозу, — ну, тут лежи спокойно, мягко; а ежели он с оттяжкой сечет, — ударит да к себе потянет лозину, чтобы кожу снять, — так и ты виляй телом к нему, за лозой, понимаПодмигнув темным, косым глазом, он сказал:— Я в этом деле умнее самого квартального! У меня, брат, из кожи хоть голицы шей!Я смотрел на его веселое лицо и вспоминал бабушкины сказки про Ивана-царевича, про Иванушку-дурачка.Глава IIIКогда я выздоровел, мне стало ясно, что Цыганок за— Золотые руки у Иванка, дуй его горой! Помяните мое слово: не мал человек растет!Дядья тоже обращались с Цыганком ласково, дружески и никогда не «шутили» с ним, как с мастером Григорием, которому они почти каждый вечер устраивали что-нибудь обидное и злое: то нагреют на огне ручки ножниц, то воОднажды, когда он спал после обеда в кухне на полатях, ему накрасили лицо фуксином, и долго он ходил смешной, страшный: из серой бороды тускло смотрят два круглых пятна очков, и уныло опускается длинный багровый нос, похожий на язык.Они были неистощимы в таких выдумках, но мастер все сносил молча, только крякал тихонько да, прежде чемдотронуться до утюга, ножниц, щипцов или наперстка, обильно смачивал пальцы слюною. Это стало его привычНе помню, как относился дед к этим забавам сыновей, но бабушка грозила им кулаком и кричала:— Бесстыжие рожи, злыдни!Но и о Цыганке за глаза дядья говорили сердито, наЯ спросил бабушку, отчего это.Охотно и понятно, как всегда, она объяснила мне:— А видишь ты, обоим хочется Ванюшку себе взять, когда у них свои-то мастерские будут, вот они друг пеОна тихонько засмеялась:— Хитрят все, богу на смех! Ну, а дедушка хитрости эти видит да нарочно дразнит Яшу с Мишей: «Куплю, говорит, Ивану рекрутскую квитанцию, чтобы его в солдаты не заТеперь я снова жил с бабушкой, как на пароходе, и каждый вечер перед сном она рассказывала мне сказки или свою жизнь, тоже подобную сказке. А про деловую жизнь семьи — о выделе детей, о покупке дедом нового дома для себя — она говорила посмеиваясь, отчужденЯ узнал от нее, что Цыганок — подкидыш; раннею вес— Лежит, в запон обернут, — задумчиво и таинственно сказывала бабушка, — еле попискивает, закоченел уж.— А зачем подкидывают детей?— Молока у матери нет, кормить нечем; вот она узнает, где недавно дитя родилось да померло, и подсунет туда своего-то.Помолчав, почесавши голову, она продолжала, вздыхая, глядя в потолок:— Бедность все, Олеша; такая бывает бедность, что и говорить нельзя! И считается, что незамужняя девица не смей родить, — стыдно-де! Дедушка хотел было Ва- нюшку-то в полицию нести, да я отговорила: возьмем, мол, себе; это бог нам послал в тех место, которые поСидя на краю постели в одной рубахе, вся осыпанная черными волосами, огромная и лохматая, она была похожа на медведицу, которую недавно приводил на двор боро— Получше себе взял, похуже мне оставил. Очень я обЯ и любил Ивана, и удивлялся ему до немоты.По субботам, когда дед, перепоров детей, нагрешивших за неделю, уходил ко всенощной, в кухне начиналась нестолу разъезжала четверка вороных, а Иван, направляя их бег тонкой лучиной, возбужденно визжал:— За архереем поехали!Приклеивал на спину таракана маленькую бумажку, гнал его за санями и объяснял:— Мешок забыли. Монах бежит, тащит!Связывал ножки таракана ниткой; насекомое ползло, тыкаясь головой, а Ванька кричал, прихлопывая ладо— Дьячок из кабака к вечерней идет!Он показывал мышат, которые под его команду стояли и ходили на задних лапах, волоча за собою длинные хво— Мышь — умный житель, ласковый, ее домовой очень любит! Кто мышей кормит, тому и дед-домовик мирволит...Он умел делать фокусы с картами, деньгами, кричал больше всех детей и почти ничем не отличался от них. Од— Знаю я, они уговорились! Они перемигивались, карЕму было девятнадцать, лет, и был он больше всех нас четверых, взятых вместе.Но особенно он памятен мне в праздничные вечера; коточно кубышка, с хитрыми глазами и трубным голосом; иногда присутствовали волосатый успенский дьячок и еще какие-то темные, скользкие люди, похожие на щук и наВсе много пили, ели, вздыхая тяжко, детям давали гоДядя Яков любовно настраивал гитару, а настроив — говорил всегда одни и те же слова:— Ну-с, я начну-с!Встряхнув кудрями, он сгибался над гитарой, вытягивал шею, точно гусь; круглое, беззаботное лицо его становилось сонным; живые, неуловимые глаза угасали в масляном тумане, и, тихонько пощипывая струны, он играл что-то разымчивое, невольно поднимавшее на ноги.Его музыка требовала напряженной тишины; тороплиОсобенно напряженно слушал Саша Михаилов; он все вытягивался в сторону дяди, смотрел на гитару, открыв рот, и через губу у него тянулась слюна. Иногда он забыИ все застывали, очарованные; только самовар тихо поет, не мешая слушать жалобу гитары. Два квадрата маДядя Яков все более цепенел; казалось, он крепко спит, сцепив зубы, только руки его живут отдельной жизнью: изогнутые пальцы правой неразличимо дрожали над темным голосником, точно птица порхала и билась; пальцы левой с неуловимою быстротой бегали по грифу.Выпивши, он почти всегда пел сквозь зубы голосом — неприятно свистящим — бесконечную песню:Быть бы Якову собакою —Выл бы Яков с утра до ночи:Ой, скушно мне!Ой, грустно мне!По улице монахиня идет;На заборе ворона сидит.Ой, скушно мне!За печкою сверчок торохтит,Тараканы беспокоятся.Ой, скушно мне!Нищий вывесил портянки сушить, А другой нищий портянки украл!Ой, скушно мне!Да, ох, грустно мне!Я не выносил этой песни и, когда дядя запевал о нищих, буйно плакал в невыносимой тоске.Цыганок слушал музыку с тем же вниманием, как все, запустив пальцы в свои черные космы, глядя в угол и по— Эх, кабы голос мне, — пел бы я как, господи!Бабушка, вздыхая, говорила:— Будет тебе, Яша, сердце надрывать! А ты бы, Ванятка, поплясал...Они не всегда исполняли просьбу ее сразу, но бывало, что музыкант вдруг на секунду прижимал струны ладонью, а потом, сжав кулак, с силою отбрасывал от себя на пол что-то невидимое, беззвучное и ухарски кричал:— Прочь, грусть-тоска! Ванька, становись!Охорашиваясь, одергивая желтую рубаху, Цыганок осторожно, точно по гвоздям шагая, выходил на середи— Только почаще, Яков Васильич!Бешено звенела гитара, дробно стучали каблуки, на стоЦыганок плясал неутомимо, самозабвенно, и казалось, что, если открыть дверь на волю, он так и пойдет плясом по улице, по городу, неизвестно куда...— Режь поперек! — кричал дядя Яков, притопывая.И пронзительно свистел и раздражающим голосом выЭхма! Кабы не было мне жалко лаптей, Убежал бы от жены и от детей!Людей за столом подергивало, они тоже порою вскрики— Отца бы твоего, Лексей Максимыч, сюда, — он бы другой огонь зажег! Радостный был муж, утешный. Ты его помнишь ли?— Нет.— Ну? Бывало, он да бабушка, — стой-ко, погоди!Он поднялся на ноги, высокий, изможденный, похожий на образ святого, поклонился бабушке и стал просить ее необычно густым голосом:— Акулина Ивановна, сделай милость, пройдись разок! Как, бывало, с Максимом Савватеевым хаживала. Утешь!— Что ты, свет, что ты, сударь, Григорий Иваныч? — посмеиваясь и поеживаясь, говорила бабушка. — Куда уж мне плясать! Людей смешить только...Но все стали просить ее, и вдруг она молодо встала, оправила юбку, выпрямилась, вскинув тяжелую голову, и пошла по кухне, вскрикивая:— А смейтесь, ино, на здоровье! Ну-ка, Яша, перетряхДядя весь вскинулся, вытянулся, прикрыл глаза и за— Не стучи, Иван! — сказал мастер, усмехаясь, ЦыгаВсю неделю, до субботы, Плела девка кружева, Истомилася работой, — Эх, просто чуть жива!Бабушка не плясала, а словно рассказывала что-то. Вот она идет тихонько, задумавшись, покачиваясь, поглядыА нянька Евгенья гудела, как труба:В воскресенье от обедниДо полуночи плясала.Ушла с улицы последней, Жаль — праздника мало!Кончив плясать, бабушка села на свое место к самовару; все хвалили ее, а она, поправляя волосы, говорила:— А вы полноте-ка! Не видали вы настоящих-то пля— Певцы да плясуны — первые люди на миру! — стро— Тебе бы в трактирах плясать, — с ума свел бы ты людей!..— Мне голос иметь хочется! — жаловался Цыганок. — Ежели бы голос бог дал, десять лет я бы попел, а после — хоть в монахи!Все пили водку, особенно много — Григорий. Наливая ему стакан за стаканом, бабушка предупреждала:— Гляди, Гриша, вовсе ослепнешь!Он отвечал солидно:— Пускай! Мне глаза больше не надобны, — всё виПил он не пьянея, но становился все более разговорчи— Большого сердца был муж, дружок мой, Максим Савватеич...Бабушка вздыхала, поддакивая:— Да, господне дитя...Все было страшно интересно, все держало меня в напрярядом, нераздельно почти, заменяя одна другую с неулоОднажды дядя Яков, не очень пьяный, начал рвать на себе рубаху, яростно дергать себя за кудри, за редкие бе— Что это такое, что? — выл он, обливаясь слезами. — Зачем это?Бил себя по щекам, по лбу, в грудь и рыдал:— Негодяй и подлец, разбитая душа!Григорий рычал:— Ага-а! То-то вот!..А бабушка, тоже нетрезвая, уговаривала сына, ловя его руки:— Полно, Яша, господь знает, чему учит!Выпивши, она становилась еще лучше: темные ее глаза, улыбаясь, изливали на всех греющий душу свет, и, обма— Господи, господи! Как хорошо все! Нет, вы глядите, как хорошо-то все!Это был крик ее сердца, лозунг всей жизни.Меня очень поразили слезы и крики беззаботного дяди. Я спросил бабушку, отчего он плакал и ругал и бил себя.— Все бы тебе знать! — неохотно, против обыкновения, сказала она. — Погоди, рано тебе торкаться в эти дела...Это еще более возбудило мое любопытство. Я пошел в мастерскую и привязался к Ивану, но и он не хотел отве— Отстань, отойди! Вот я тебя в котел спущу, выкрашу!Мастер, стоя пред широкой низенькой печью, со вмаоблаком тянулся к двери, по двору носился сухой поМастер взглянул на меня из-под очков мутными, крас— Дров! Али не видишь?А когда Цыганок выбежал на двор, Григорий, присев на куль сандала, поманил меня к себе:— Подь сюда!Посадил на колени и, уткнувшись теплой, мягкой бо— Дядя твой жену насмерть забил, замучил, а теперь его совесть дергает, — понял? Тебе все надо понимать, гляди, а то пропадешь!С Григорием — просто, как с бабушкой, но жутко, и ка— Как забил? — говорит он, не торопясь. — А так: ляжет спать с ней, накроет ее одеялом с головою и тискает, бьет. Зачем? А он, поди, и сам не знает.И, не обращая внимания на Ивана, который, возвратясь с охапкой дров, сидит на корточках перед огнем, грея руки, мастер продолжает внушительно:— Может, за то бил, что была она лучше его, а ему заОн оттолкнул меня, и я вышел на двор, удрученный, напуганный. В сенях дома меня догнал Ванюшка, схватил за голову и шепнул тихонько:— Ты не бойся его, он добрый; ты гляди прямо в глаза ему, он это любит.Все было странно и волновало. Я не знал другой жизни, но смутно помнил, что отец и мать жили не так: были у них другие речи, другое веселье, ходили и сидели они всегдарядом, близко. Они часто и подолгу смеялись вечерами, сидя у окна, пели громко; на улице собирались люди, глядя на них. Лица людей, поднятые вверх, смешно напоминали мне грязные тарелки после обеда. Здесь смеялись мало, и не всегда было ясно, над чем смеются. Часто кричали друг на друга, грозили чем-то один другому, тайно шепМоя дружба с Иваном все росла; бабушка от восхода солнца до поздней ночи была занята работой по дому, и я почти весь день вертелся около Цыганка. Он все так же подставлял под розги руку свою, когда дедушка сек меня, а на другой день, показывая опухшие пальцы, жаловался мне:— Нет, это все без толку! Тебе — не легче, а мне — гляИ в следующий раз снова принимал ненужную боль.— Ты ведь не хотел?— Не хотел, да вот сунул... Так уж как-то, незаметно...Вскоре я узнал про Цыганка нечто, еще больше подКаждую пятницу Цыганок запрягал в широкие сани гне— Не едет?— Нет!Больше всех волновалась бабушка.— Эхма, — говорила она сыновьям и деду, — погубите вы мне человека и лошадь погубите! И как не стыдно вам,рожи бессовестные? Али мало своего? Ох, неумное племя, жадюги, — накажет вас господь!Дедушка хмуро ворчал:— Ну, ладно. Последний раз это...Иногда Цыганок возвращался только к полудню; дядья, дедушка поспешно шли на двор; за ними, ожесточенно нюхая табак, медведицей двигалась бабушка, почему-то всегда неуклюжая в этот час. Выбегали дети, и начина— Всего купил, как сказано было? — спрашивал дед, искоса острыми глазами ощупывая воз.— Все, как надо, — весело отзывался Иван и, прыгая по двору, чтобы согреться, оглушительно хлопал рукавицами.— Не бей голиц, за них деньги даны, — строго кричал дед. — Сдача есть?— Нету.Дед медленно обходил вокруг воза и говорил негромко:— Опять что-то много ты привез. Гляди, однако, — не без денег ли покупал? У меня чтобы не было этого.И уходил быстро, сморщив лицо.Дядья весело бросались к возу и, взвешивая на руках птицу, рыбу, гусиные потроха, телячьи ноги, огромные куски мяса, посвистывали, одобрительно шумели:— Ну, ловко отобрал!Дядя Михаил особенно восхищался: пружинисто прыгал вокруг воза, принюхиваясь ко всему носом дятла, вкусно чмокая губами, сладко жмуря беспокойные глаза, сухой, по— Тебе отец сколько дал?— Пять целковых.— А тут на пятнадцать. А сколько ты потратил?— Четыре с гривной.— Стало быть, девять гривен в кармане. Видал, Яков, как деньги растят?Дядя Яков, стоя на морозе в одной рубахе, тихонько посмеивался, моргая в синее холодное небо.— Ты нам, Ванька, по косушке поставь, — лениво гоБабушка распрягала коня.— Что, дитятко? Что, котенок? Пошалить охота? Ну, побалуй, богова забава!Огромный Шарап, взмахивая густою гривой, цапал ее белыми зубами за плечо, срывал шелковую головку с во— Хлебца просишь?Она совала в зубы ему большую краюху, круто посоленЦыганок, играючи тоже, как молодой конь, подскочил к ней.— Уж так, бабаня, хорош мерин, так умен...— Поди прочь, не верти хвостом! — крикнула бабушка, притопнув ногою. — Знаешь, что не люблю я тебя в этот день.Она объяснила мне, что Цыганок не столько покупает на базаре, сколько ворует.— Даст ему дед пятишницу, он на три рубля купит, а на десять украдет, — невесело говорила она. — ЛюМахнув рукой, она замолчала на минуту, потом, глядя в открытую табакерку, прибавила ворчливо:— Тут, Леня, дела-кружева, а плела их слепая баба, где уж нам узор разобрать! Вот поймают Иванку на воровИ еще, помолчав, она тихонько сказала:— Эхе-хе! Правил у нас много, а правды нет...На другой день я стал просить Цыганка, чтоб он не во— А то тебя будут бить до смерти...— Не достигнут, — вывернусь: я ловкий, конь резОн вдруг взял меня на руки, потряс тихонько.— Легкий ты, тонкий, а кости крепкие, силач будешь. Ты знаешь что: учись на гитаре играть, проси дядю Якова, ей-богу! Мал ты еще, вот незадача! Мал ты, а сердитый. Дедушку-то не любишь?— Не знаю.— А я всех Кашириных, кроме бабани, не люблю, пу— А меня?— Ты — не Каширин, ты — Пешков, другая кровь, друИ вдруг, стиснув меня крепко, он почти застонал:— Эх, кабы голос мне певучий, ух ты, господи! Вот ожег бы я народ... Иди, брат, работать надо...Он спустил меня на пол, всыпал в рот себе горсть мелких гвоздей и стал натягивать, набивать на большую квадратВскоре он погиб.Случилось это так: на дворе, у ворот, лежал, прислоЕго купил дядя Яков, чтоб поставить над могилою своей жены, и дал обет отнести крест на своих плечах до кладЭтот день наступил в субботу, в начале зимы; было моДядья, в одинаковых черных полушубках, приподняли крест с земли и встали под крылья; Григорий и какой-то чужой человек, с трудом подняв тяжелый комель, поло— Не сдюжишь? — спросил Григорий.— Не знаю. Тяжело будто...Дядя Михаил сердито закричал:— Отворяй ворота, слепой черт!А дядя Яков сказал:— Стыдись, Ванька, мы оба жиже тебя!Но Григорий, распахивая ворота, строго посоветовал Ивану:— Гляди же, не перемогайся! Пошли с богом!— Плешивая дура! — крикнул дядя Михаил с улицы.Все, кто был на дворе, усмехнулись, заговорили громко, как будто всем понравилось, что крест унесли.Григорий Иванович, ведя меня за руку в мастерскую, говорил:— Может, сегодня дедушка не посечет тебя, ласково глядит он...В мастерской, усадив меня на груду приготовленной в краску шерсти и заботливо окутав ею до плеч, он, поню— Я, милый, тридцать семь лет дедушку знаю, в начале дела видел и в конце гляжу. Мы с ним раньше дружки- приятели были, вместе это дело начали, придумали. Он умный, дедушка! Вот он хозяином поставил себя, а я несумел. Господь, однако, всех нас умнее: он только улыбБыло приятно слушать добрые слова, глядя, как играет в печи красный и золотой огонь, как над котлами вздымаДлинный, костлявый Григорий, бородатый, без шапки, с большими ушами, точно добрый колдун, мешает кипя— Гляди всем прямо в глаза; собака на тебя бросится, и ей тоже, — отстанет...Тяжелые очки надавили ему переносье, конец носа на— Стой-ко? — вдруг сказал он, прислушиваясь, потом прикрыл ногою дверцу печи и прыжками побежал по двоВ кухне, среди пола, лежал Цыганок, вверх лицом; шиЦыганок не двигался, только пальцы рук, вытянутых вдоль тела, шевелились, царапаясь за пол, и блестели на солнце окрашенные ногти.Нянька Евгенья, присев на корточки, вставляла в руку Ивана тонкую свечу; Иван не держал ее, свеча падала, кисточка огня тонула в крови; нянька, подняв ее, отирала концом запона и снова пыталась укрепить в беспокойных пальцах. В кухне плавал качающий шепот; он, как ветер, толкал меня с порога, но я крепко держался за скобу двери.— Споткнулся он, — каким-то серым голосом расска— Упал, а его и придавило, — в спину ударило. И нас бы покалечило, да мы вовремя сбросили крест.— Вы его и задавили, — глухо сказал Григорий.— Да, — как же...— Вы!Кровь все текла, под порогом она уже собралась в лужу, потемнела и как будто поднималась вверх. Выпуская розо— Михайло в церковь погнал на лошади за отцом, — шептал дядя Яков, — а я на извозчика навалил его да скоНянька снова прикрепляла свечу к руке Цыганка, каГригорий громко и грубо сказал:— Да ты в головах к полу прилепи, чуваша!— И то.— Шапку-то сними с него!Нянька стянула с головы Ивана шапку; он тупо стук— Ф-фу, жарынь...Так делал он, когда просыпался по воскресеньям, после обеда. Но он не вставал, все таял. Солнце уже отошло от него, светлые полосы укоротились и лежали только на подоконНянька, стоя на коленях, плакала, пришептывая:— Голубчик ты мой, ястребенок утешный...Было жутко, холодно. Я залез под стол и спрятался там. Потом в кухню тяжко ввалился дед в енотовой шубе, баСбросив шубу на пол, дед закричал:— Сволочи! Какого вы парня зря извели! Ведь ему бы цены не было лет через пяток...На пол валилась одежда, мешая мне видеть Ивана; я вы— Волки!И сел на скамью, упершись в нее руками, сухо всхли— Знаю я — он вам поперек глоток стоял... Эх, Ваню- шечка... дурачок! Что поделаешь, а? Что — говорю — подеРаспластавшись на полу, бабушка щупала руками лицо, голову, грудь Ивана, дышала в глаза ему, хватала за руки, мяла их и повалила все свечи. Потом она тяжело поднялась на ноги, черная вся, в черном блестящем платье, страшно вытаращила глаза и сказала негромко:— Вон, окаянные!Все, кроме деда, высыпались из кухни....Цыганка похоронили незаметно, непамятно.Глава IVЯ лежу на широкой кровати, вчетверо окутан тяжелым одеялом, и слушаю, как бабушка молится богу, стоя на коленях, прижав одну руку ко груди, другою неторопливо и нечасто крестясь.На дворе стреляет мороз; зеленоватый лунный свет смоКончив молитву, бабушка молча разденется, аккуратно сложит одежду на сундук в углу и подойдет к постели, а я притворюсь, что крепко уснул.— Ведь врешь, поди, разбойник, не спишь? — тихонько говорит она. — Не спишь, мол, голуба душа? Ну-ко, давай одеяло!Предвкушая дальнейшее, я не могу сдержать улыбки; тогда она рычит:— А-а, так ты над бабушкой-старухой шутки шутить затеял!Взяв одеяло за край, она так ловко и сильно дергает его к себе, что я подскакиваю в воздухе и, несколько раз пе— Что, редькин сын? Съел комара?Но иногда она молится очень долго, я действительно засыпаю и уже не слышу, как она ложится.Долгие молитвы всегда завершают дни огорчений, ссор и драк; слушать их очень интересно; бабушка подробно рассказывает богу обо всем, что случилось в доме; грузно, большим холмом стоит на коленях и сначала шепчет не— Ты, Господи, сам знаешь, — всякому хочется, что получше. Михайло-то старшой, ему бы в городе-то надо остаться, за реку ехать обидно ему, и место там новое, неиспытанное; что будет — неведомо. А отец — он Якова больше любит. Али хорошо — неровно-то детей любить? Упрям старик — ты бы, Господи, вразумил его.Глядя на темные иконы большими светящимися глаза— Наведи-ко ты, Господи, добрый сон на него, чтобы понять ему, как надобно детей-то делить!Крестится, кланяется в землю, стукаясь большим лбом о половицу, и, снова выпрямившись, говорит внуши— Варваре-то улыбнулся бы радостью какой! Чем она тебя прогневала, чем грешней других? Что это: женщина молодая, здоровая, а в печали живет. И вспомяни, ГоспоОна долго молчит, покорно опустив голову и руки, точно уснула крепко, замерзла.— Что еще? — вслух вспоминает она, приморщив броИ, глубоко вздохнув, она говорит ласково, удовлетво— Все ты, родимый, знаешь, все тебе, батюшка, ведомо.Мне очень нравился бабушкин бог, такой близкий ей, и я часто просил ее:— Расскажи про бога!Она говорила о нем особенно: очень тихо, странно рас— Сидит господь на холме, среди луга райского, на престоле синя камня яхонта, под серебряными липами, а те липы цветут весь год кругом; нет в раю ни зимы, ниосени, и цветы николи не вянут, так и цветут неустанно, в радость угодникам божьим. А около господа ангелы леИ сама она улыбается, покачивая головою.— Ты это видела?— Не видала, а знаю! — отвечает она задумчиво.Говоря о боге, рае, ангелах, она становилась маленькой и кроткой, лицо ее молодело, влажные глаза струили осо— Бога видеть человеку не дано — ослепнешь; только святые глядят на него во весь глаз. А вот ангелов видела я; они показываются, когда душа чиста. Стояла я в цер— А у нас хорошо разве?Осенив себя крестом, бабушка ответила:— Слава пресвятой богородице, — все хорошо!Это меня смущало: трудно было признать, что в доме все хорошо; мне казалось, в нем живется хуже и хуже.Однажды, проходя мимо двери в комнату дяди Михаи— Господи, прибери меня, уведи меня...Молитва ее была мне понятна, и я понимал Григория, когда он ворчал:— Ослепну, по миру пойду, и то лучше будет...Мне хотелось, чтобы он ослеп скорее, — я попросился бы в поводыри к нему, и ходили бы мы по миру вместе. Я уже говорил ему об этом; мастер, усмехаясь в бороду, ответил:— Вот и ладно, и пойдем! А я буду оглашать в городе: это вот Василья Каширина, цехового старшины, внук, от дочери! Занятно будет...Не однажды я видел под пустыми глазами тетки Ната— Дядя бьет ее?Вздыхая, она отвечала:— Бьет тихонько, анафема проклятый! Дедушка не веИ рассказывает, воодушевляясь:— Все-таки теперь уж не бьют так, как бивали! Ну, в зубы ударит, в ухо, за косы минуту потреплет, а ведь раньше-то часами истязали! Меня дедушка однова бил на первый день Пасхи от обедни до вечера. Побьет — устанет, а отдохнув — опять. И вожжами, и всяко.— За что?— Не помню уж. А вдругорядь он меня избил до поЭто удивляло меня до онемения: бабушка была вдвое крупнее деда, и не верилось, что он может одолеть ее.— Разве он сильнее тебя?— Не сильнее, а старше! Кроме того — муж! За меня с него бог спросит, а мне заказано терпеть...Интересно и приятно было видеть, как она отирала пыль с икон, чистила ризы; иконы были богатые, в жемчугах, серебре и цветных каменьях по венчикам; она брала ловумиленно:— Эко милое личико!..Перекрестясь, целовала.— Запылилася, окоптела, — ах ты, мать всепомощная, радость неизбывная! Гляди, Леня, голуба душа, письмо какое тонкое, фигурки-то махонькие, а всякая отдельно стоит. Зовется это «Двенадцать праздников», в середине же божия матерь Феодоровская, предобрая. А это вот — «Не рыдай мене, мати, зряще во гробе»...Иногда мне казалось, что она так же задушевно и серьОна нередко видала чертей, во множестве и в одиночку.— Иду как-то Великим постом, ночью, мимо РудольЯ смеюсь, представляя, как черт летит кувырком с кры— Очень они любят озорство, совсем как малые дети! Вот однажды стирала я в бане, и дошло время до полуночи; вдруг дверца каменки как отскочит! И посыпались оттуда они, мал мала меньше, красненькие, зеленые, черные, кактараканы. Я — к двери — нет ходу; увязла средь бесов, всю баню забили они, повернуться нельзя, под ноги леЗакрыв глаза, я вижу, как из жерла каменки, с ее серых булыжников густым потоком льются мохнатые, пестрые твари, наполняют маленькую баню, дуют на свечу, высо— А то, проклятых, видела я; это тоже ночью, зимой, вьюга была. Иду я через Дюков овраг, где помнишь, скаНе верить бабушке нельзя — она говорит так просто, убедительно.Но особенно хорошо сказывала она стихи о том, как Бобойницу «князь-барыню» Енгалычеву не бить, не грабить русских людей; стихи про Алексея божия человека, про Ивана-воина; сказки о премудрой Василисе, о Попе-козле и божьем крестнике; страшные были о Марфе ПосадниНе боясь ни людей, ни деда, ни чертей, ни всякой иной нечистой силы, она до ужаса боялась черных тараканов, чувствуя их даже на большом расстоянии от себя. Бывало, разбудит меня ночью и шепчет:— Олеша, милый, таракан лезет, задави Христа ради!Сонный, я зажигал свечу и ползал по полу, отыскивая врага; это не сразу и не всегда удавалось мне.— Нет нигде, — говорил я, а она, лежа неподвижно, с головой закутавшись одеялом, чуть слышно просила:— Ой, есть! Ну, поищи, прошу тебя! Тут он, я уж знаю...Она никогда не ошибалась — я находил таракана где- нибудь далеко от кровати.— Убил? Ну, слава богу! А тебе спасибо...И, сбросив одеяло с головы, облегченно вздыхала, улыЕсли я не находил насекомое, она не могла уснуть; я чувствовал, как вздрагивает ее тело при малейшем шо— Около порога он... под сундук пополз...— Отчего ты боишься тараканов?Она резонно отвечала:— А непонятно мне, на что они? Ползают и ползают, черные. Господь всякой тле свою задачу задал: мокрица показывает, что в доме сырость; клоп — значит, стены грязные; вошь нападает — нездоров будет человек, — все понятно! А эти — кто знает, какая в них сила живет, на что они насылаются?Однажды, когда она стояла на коленях, сердечно бе— Ну, мать, посетил нас господь, — горим!— Да что ты! — крикнула бабушка, вскинувшись с пола, и оба, тяжко топая, бросились в темноту большой парадной комнаты.— Евгенья, снимай иконы! Наталья, одевай ребят! — строго, крепким голосом командовала бабушка, а дед ти— И-и-ы...Я выбежал в кухню; окно на двор сверкало точно золо— Это Мишка поджег, поджег да ушел, ага!— Цыц, пес, — сказала бабушка, толкнув его к двери так, что он едва не упал.Сквозь иней на стеклах было видно, как горит крыша мастерской, а за открытой дверью ее вихрится кудрявый огонь. В тихой ночи красные цветы его цвели бездымно; лишь очень высоко над ними колебалось темноватое облаНакинув на голову тяжелый полушубок, сунув ноги в чьи-то сапоги, я выволокся в сени, на крыльцо и обомлел, ослепленный яркой игрою огня, оглушенный кри— Купорос, дураки! Взорвет купорос...— Григорий, держи ее! — выл дедушка. — Ой, проНо бабушка уже вынырнула, вся дымясь, мотая головой, согнувшись, неся на вытянутых руках ведерную бутыль купоросного масла.— Отец, лошадь выведи! — хрипя, кашляя, кричала она. — Снимите с плеч-то, — горю, али не видно?..Григорий сорвал с плеч ее тлевшую попону и, перела— Амбар, соседи, отстаивайте! Перекинется огонь на амбар, на сеновал, — наше все дотла сгорит, и ваше займетОна была так же интересна, как и пожар: освещаемая огнем, который словно ловил ее, черную, она металась по двору, всюду поспевая, всем распоряжаясь, все видя.На двор выбежал Шарап, вскидываясь на дыбы, подбра— Мать, держи!Она бросилась под ноги взвившегося коня, встала пекосясь на пламя.— А ты не бойся! — басом сказала бабушка, похлопывая его по шее и взяв повод. — Али я тебя оставлю в страхе этом? Ох ты, мышонок...Мышонок, втрое больший ее, покорно шел за нею к воНянька Евгенья вывела из дома закутанных, глухо мы— Василий Васильич, Лексея нет...— Пошла, пошла! — ответил дедушка, махая рукой, а я спрятался под ступени крыльца, чтобы нянька не увела и меня.Крыша мастерской уже провалилась; торчали в небо тонкие жерди стропил, курясь дымом, сверкая золотом углей; внутри постройки с воем и треском взрывались зеле— Уйди! — крикнула она. — Задавят, уйди...На двор ворвался верховой в медной шапке с гребнем. Рыжая лошадь брызгала пеной, а он, высоко подняв руку с плеткой, орал, грозя:— Раздайсь!Весело и торопливо звенели колокольчики, все было празднично красиво. Бабушка толкнула меня на крыльцо:— Я кому говорю? Уйди!Нельзя было не послушать ее в этот час. Я ушел в кухОгонь быстро придавили к земле, залили, затоптали, полиция разогнала народ, и в кухню вошла бабушка.— Это кто! Ты-и? Не спишь, боишься? Не бойся, все уж кончилось...Села рядом со мною и замолчала, покачиваясь. Было хорошо, что снова воротилась тихая ночь, темнота; но и огня было жалко.Дед вошел, остановился у порога и спросил:— Мать?— Ой?— Обожглась?— Ничего.Он зажег серную спичку, осветив синим огнем свое лицо хорька, измазанное сажей, высмотрел свечу на столе и не торопясь сел рядом с бабушкой.— Умылся бы, — сказала она, тоже вся в саже, пропахДед вздохнул:— Милостив господь бывает до тебя, большой тебе раИ, погладив ее по плечу, добавил, оскалив зубы:— На краткое время, на час, а дает!..Бабушка тоже усмехнулась, хотела что-то сказать, но дед нахмурился.— Григория рассчитать надо — это его недосмотр! ОтОна встала и ушла, держа руку перед лицом, дуя на пальцы, а дед, не глядя на меня, тихо спросил:— Весь пожар видел, с начала? Бабушка-то как, а? СтаСогнулся и долго молчал, потом встал и, снимая нагар со свечи пальцами, снова спросил:— Боялся ты?— Нет.— И нечего бояться...Сердито сдернув с плеч рубаху, он пошел в угол, к ру— Пожар — глупость! За пожар кнутом на площади надо бить погорельца; он — дурак, а то — вор! Вот какнадо делать, и не будет пожаров!.. Ступай, спи. Чего сиЯ ушел, но спать в эту ночь не удалось: только что лег в постель — меня вышвырнул из нее нечеловеческий вой; я снова бросился в кухню; среди нее стоял дед без рубахи, со свечой в руках; свеча дрожала, он шаркал ногами по полу и, не сходя с места, хрипел:— Мать, Яков, что это?Я вскочил на печь, забился в угол, а в доме снова на— Да ты затопи сначала печь-то! — командовала баОн бросился за лучиной, нащупал мою ногу и беспо— Кто тут? Фу, испугал... Везде ты, где не надо...— Что это делается?— Тетка Наталья родит, — равнодушно сказал он, спрыгнув на пол.Мне вспомнилось, что мать моя не кричала так, когда родила.Поставив чугуны в огонь, Григорий влез ко мне на печь и, вынув из кармана глиняную трубку, показал мне ее.— Курить начинаю, для глаз! Бабушка советует: нюхай, а я считаю — лучше курить...Он сидел на краю печи, свесив ноги, глядя вниз, на бедбаком, он прислушивался к стонам роженицы и бормотал бессвязно, напоминая пьяного:— Бабушка-то обожглась-таки. Как она принимать буЯ дремал и просыпался от возни, хлопанья дверей, пья— Царские двери отворить надо...— Дайте ей масла лампадного с ромом да сажи: полстаДядя Михайло назойливо просил:— Пустите меня поглядеть...Он сидел на полу, растопырив ноги, и плевал перед со— Дурак, — сказал я ему.Он вскочил на ноги, снова схватил меня и взревел, раз— Расшибу об печку...Очнулся я в парадной комнате, в углу, под образами, на коленях у деда; глядя в потолок, он покачивал меня и говорил негромко:— Оправдания же нам нет, никому...Над головой его ярко горела лампада, на столе, среди комнаты, — свеча, а в окно уже смотрело мутное зимнее утро.Дед спросил, наклонясь ко мне:— Что болит?Все болело; голова у меня была мокрая, тело тяжелое, но не хотелось говорить об этом, — все кругом было так странплатье и еще много; все они сидели неподвижно, как дере— На-ко, отведи этого спать...Дядя поманил меня пальцем и пошел на цыпочках к двери бабушкиной комнаты, а когда я влез на кровать, он шепнул:— Умерла тетка-то Наталья...Это не удивило меня — она уже давно жила невидимо, не выходя в кухню, к столу.— А где бабушка?— Там, — ответил дядя, махнув рукою, и ушел все так же на пальцах босых ног.Я лежал на кровати, оглядываясь. К стеклам окна приДверь очень медленно открылась, в комнату вползла бабушка, притворила дверь плечом, прислонилась к ней спиною и, протянув руки к синему огоньку неугасимой лампады, тихо, по-детски жалобно, сказала:— Рученьки мои, рученьки больно...Глава VК весне дядья разделились; Яков остался в городе, Микоторый опускался в овраг, густо ощетинившийся голыми прутьями ивняка.— Розог-то! — сказал дед, весело подмигнув мне, коВесь дом был тесно набит квартирантами; только в верхБабушка стряпала, шила, копалась в огороде и в саду, вертелась целый день, точно огромный кубарь, подгоняе— Здравствуй, мир честной, во веки веков! Ну, вот, Олеша, голуба душа, зажили мы тихо-о! Слава те, царица небесная, уж так-то ли хорошо стало все!А мне не казалось, что мы живем тихо; с утра до позднего вечера на дворе и в доме суматошно бегали квартирантки, то и дело являлись соседки, все куда-то торопились и, все— Акулина Ивановна!Всем улыбаясь одинаково ласково, ко всем мягко внимательная, Акулина Ивановна заправляла большим пальцем табак в ноздри, аккуратно вытирала нос и палец красным клетчатым платком и говорила:— Против вошей, сударыня моя, надо чаще в бане мытьная — берите гусиного сала, чистейшего, столовую ложку, чайную сулемы, три капли веских ртути, разотрите все это семь раз на блюдце черепочком фаянсовым и мажьте! ЕжеИногда она задумчиво советовала:— Вы, матушка, в Печоры, к Асафу-схимнику сходиОна служила повитухой, разбирала семейные ссоры и споры, лечила детей, сказывала наизусть «Сон богоро— Огурец сам скажет, когда его солить пора; ежели он перестал землей и всякими чужими запахами пахнуть, тут вы его и берите. Квас нужно обидеть, чтобы ядрен был, разъярился; квас сладкого не любит, так вы его изюмцем заправьте, а то сахару бросьте, золотник на ведро. Варен- цы делают разно: есть дунайский вкус и гишпанский, а то еще — кавказский...Я весь день вертелся около нее в саду, на дворе, ходил к соседкам, где она часами пила чай, непрерывно расскаИногда, на краткое время, являлась откуда-то мать; гордая, строгая, она смотрела на все холодными серыми глазами, как зимнее солнце, и быстро исчезала, не оставОднажды я спросил бабушку:— Ты — колдунья?— Ну, вот еще выдумал! — усмехнулась она и тотчас же задумчиво прибавила: — Где уж мне: колдовство — наука трудная. А я вот и грамоты не знаю — ни аза; дедушка-то вон какой грамотей едучий, а меня не умудрила БогороИ открывала предо мною еще кусок своей жизни:— Я ведь тоже сиротой росла, матушка моя бобылка была, увечный человек; еще в девушках ее барин напуА она мне: «Молчи-ка, знай, это тебе на приданое копитИ она смеется сердечным смешком, нос ее дрожит умоПомню, был тихий вечер; мы с бабушкой пили чай в комнате деда; он был нездоров, сидел на постели без ру— Что мне сахару не даешь? — капризным тоном балоОна отвечала ласково, но твердо:— С медом пей, это тебе лучше!Задыхаясь, крякая, он быстро глотал горячий чай и го— Ты гляди, не помереть бы мне!— Не бойся, догляжу.— То-то! Теперь помереть — это будет как бы вовсе и не жил, — все прахом пойдет!— А ты не говори, лежи немо!С минуту он молчал, закрыв глаза, почмокивая темными губами, и вдруг, точно уколотый, встряхивался, соображал вслух:— Яшку с Мишкой женить надобно как можно скорей: может, жены да новые дети попридержат их — а?И вспоминал, у кого в городе есть подходящие невесты. Бабушка помалкивала, выпивая чашку за чашкой; я сидел у окна, глядя, как рдеет над городом вечерняя заря и красВ саду, вокруг берез, гудя, летали жуки, бондарь раВдруг дедушка, достав откуда-то новенькую книжку, громко шлепнул ею по ладони и бодро позвал меня:— Ну-ка, ты, пермяк, солены уши, поди сюда! Садись, скула калмыцкая. Видишь фигуру? Это — аз. Говори: аз! Буки! Веди! Это — что?— Буки.— Попал! Это?— Веди.— Врешь, аз! Гляди: глаголь, добро, есть, — это что?— Добро.— Попал! Это?— Глаголь.— Верно! А это?— Аз.Вступилась бабушка:— Лежал бы ты, отец, смирно...— Стой, молчи! Это мне впору, а то меня мысли одолеОн обнял меня за шею горячей, влажной рукою и через плечо мое тыкал пальцем в буквы, держа книжку под но— Земля! Люди!Слова были знакомы, но славянские знаки не отвечали им: «Земля» походила на червяка, «глаголь» — на сутулого Григория, «я» — на бабушку со мною, а в дедушке было что-то общее со всеми буквами азбуки. Он долго го— Мать, ты гляди, как взвился, а? Ах, лихорадка аст— Это вы кричите...Мне весело было смотреть на него и на бабушку: она, облокотясь о стол, упираясь кулаком в щеки, смотрела на нас и негромко смеялась, говоря:— Да будет вам надрываться-то!..Дед объяснял мне дружески:— Я кричу, потому что я нездоровый, а ты чего?И говорил бабушке, встряхивая мокрой головою:— А неверно поняла покойница Наталья, что памяти у него нету; память, слава богу, лошадиная! Вали дальше, курнос!Наконец он шутливо столкнул меня с кровати.— Будет! Держи книжку. Завтра ты мне всю азбуку без ошибки скажешь, и за это я тебе дам пятак...Когда я протянул руку за книжкой, он снова привлек меня к себе и сказал угрюмо:— Бросила тебя мать-то поверх земли, брат...Бабушка встрепенулась:— Ай, отец, почто ты говоришь эдак?..— Не сказал бы — горе нудит... Эх, какая девка заплуОн резко оттолкнул меня.— Иди, гуляй! На улицу не смей, а по двору да в саду... Мне именно и нужно было в сад: как только я появлялсяв нем, на горке, — мальчишки из оврага начинали метать в меня камнями, а я с удовольствием отвечал им тем же.— Бырь пришел! — кричали они, завидя меня и поЯ не знал, что такое «бырь», и прозвище не обижало меня, но было приятно отбиваться одному против мноГрамота давалась мне легко, дедушка смотрел на меня все внимательнее и все реже сек, хотя, по моим соображениМне подумалось, что, пожалуй, раньше-то он меня наЛегким толчком в подбородок он приподнял голову мою и, мигая, протянул:— Чего-о?И дробно засмеялся, говоря:— Ах ты, еретик! Да как ты можешь сосчитать, скольНо тотчас же схватил меня за плечо и снова, заглянув в глаза, спросил:— Хитер ты али простодушен, а?— Не знаю...— Не знаешь? Ну, так я тебе скажу: будь хитер, это лучВскоре я уже читал по складам псалтирь; обыкновенно этим занимались после вечернего чая, и каждый раз я дол— Буки-люди-аз-ла — бла; живе-те-иже-же — блаже; наш-ер — блажен, — выговаривал я, водя указкой по стра— Блажен муж, — это дядя Яков?— Вот я тресну тебя по затылку, ты и поймешь, кто есть блажен муж! — сердито фыркая, говорил дед, но я чувИ почти никогда не ошибался: через минуту дед, види— Н-да, по игре да песням он — царь Давид, а по деЯ переставал читать, прислушиваясь, поглядывая в его хмурое, озабоченное лицо; глаза его, прищурясь, смотре— Дедушка!— Ась?— Расскажите что-нибудь.— А ты читай, ленивый мужик! — ворчливо говорил он, точно проснувшись, протирая пальцами глаза. — ПоНо я подозревал, что он и сам любит побасенки больше псалтиря; он знал его почти весь на память, прочитывая, по обету, каждый вечер, перед сном, кафизму вслух и так, как дьячки в церкви читают часослов.Я усердно просил его, и старик, становясь все мягче, уступал мне.— Ну, ин ладно! Псалтирь навсегда с тобой останется, а мне скоро к богу на суд идти...Отвалившись на вышитую шерстями спинку старинного кресла и все плотнее прижимаясь к ней, вскинув голову, глядя в потолок, он тихо и задумчиво рассказывал про старину, про своего отца.— Однажды приехали в Балахну разбойники грабить купца Заева, дедов отец бросился на колокольню бить на— Я о ту пору мал ребенок был, дела этого не видел, не помню; помнить себя я начал от француза, в двенадцатом году, мне как раз двенадцать лет минуло. Пригнали тогда в Балахну нашу десятка три пленников; все народ сухонькой, мелкой; одеты кто в чем, хуже нищей братии, дрожат, а которые и поморожены, стоять не в силе. МужиС минуту он молчит, закрыв глаза, приглаживая ладо— Зима, метель метет по улице, мороз избы жмет, а они, французы, бегут, бывало, под окошко наше, к матери, — она калачи пекла да продавала, — стучат в стекло, криснегу не бывает. В это можно поверить: ни в Евангелии, ни в Деяниях, ни того паче во псалтири про снег, про зиму не упоминается, а места жития Христова в той стороне... Вот псалтирь кончим, начну я с тобой Евангелие читать.Он снова молчит, точно задремал; думает о чем-то, смо— Рассказывайте, — напоминаю я тихонько.— Ну, вот, — вздрогнув, начинает он, — французы, значит! Тоже люди, не хуже нас, грешных. Бывало, ма- тери-то кричат: мадама, мадама, — это, стало быть, моя дама, барыня моя, — а барыня-то из лабаза на себе мешок муки носила по пяти пудов весу. Силища была у нее не женская, до двадцати годов меня за волосья трясла очень легко, а в двадцать-то годов я сам неплох был. А денщик этот, Мирон, лошадей любил: ходит по дворам и знаками просит, дали бы ему лошадь почистить! Сначала боялись: испортит, враг; а после сами мужики стали звать его: айда, Мирон! Он усмехнется, наклонит голову и быком идет. Рыжий был даже докрасна, носатый, толстогубый. Очень хорошо ходил за лошадьми и умел чудесно лечить их; после здесь, в Нижнем, коновалом был, да сошел с ума, и забили его пожарные до смерти. А офицер к весне чахнуть начал и в день Николы Вешнего помер тихо: сидел, задумавшись, в бане под окном да так и скончался, высунув голову на волю. Мне его жалко было, я даже поплакал тихонько о нем; нежным он был, возьмет меня за уши и говорит ласково про что-то свое, и непонятно, а хорошо! Человечью ласку на базаре не купишь. Стал было он своим словам учить меня, да мать запретила, даже к попу водила меня, а поп высечь велел и на офицера жаловался. Тогда, брат, жили строго, тебе уж этого не испытать, за тебя другими обиды испытаны, и ты это запомни! Вот я, примерно, я таСтемнело. В сумраке дед странно увеличился; глаза его светятся, точно у кота. Обо всем он говорит негромко, остоМне не нравится, когда он говорит о себе, не нравятся его постоянные приказы:— Запомни! Ты это запомни!Многое из того, что он рассказывал, не хотелось по— А кто лучше: французы или русские?— Ну, как это знать? Я ведь не видал, каково французы у себя дома живут, — сердито ворчит он и добавляет:— В своей норе и хорек хорош...— А русские хорошие?— Со всячинкой. При помещиках лучше были; кованый был народ. А теперь вот все на воле — ни хлеба, ни соли! Баре, конечно, немилостивы, зато у них разума больше накоплено; не про всех это скажешь, но коли барин хорош, так уж залюбуешься! А иной и барин, да дурак, как ме— Русские сильные?— Есть силачи, да не в силе дело — в ловкости; силы сколько ни имей, а лошадь все сильней.— А зачем французы нас воевали?— Ну, война — дело царское, нам это недоступно поНо на мой вопрос, кто таков был Бонапарт, дед памятно ответил:— Был он лихой человек, хотел весь мир повоевать, и чтобы после того все одинаково жили, ни господ, ни чиновников не надо, а просто: живи без сословия! Имена только разные, а права одни для всех. И вера одна. Конечно, это глупость: только раков нельзя различить, а рыба — вся разная: осетр сому не товарищ, стерлядь селедке не подруга.Бонапарты эти и у нас бывали — Разин Степан Тимофеев, Пугач Емельян Иванов, я те про них после скажу...Иногда он долго и молча разглядывал меня, округлив глаза, как будто впервые заметив. Это было неприятно.И никогда не говорил со мною об отце моем, о матери.Нередко на эти беседы приходила бабушка, тихо сади— А помнишь, отец, как хорошо было, когда мы с тобой в Муром на богомолье ходили? В каком, бишь, это году?..Подумав, дед обстоятельно отвечал:— Точно не скажу, а было это до холеры, в год, когда олончан ловили по лесам.— А верно! Еще боялись мы их...— То-то.Я спрашивал: кто такие олончане, и отчего они бегали по лесам, — дед не очень охотно объяснял:— Олончане — просто мужики, а бегали из казны, с за— А как их ловили?— Ну, как? Как мальчишки играют: одни — бегут, другие — ловят, ищут. Поймают, плетями бьют, кнутом: ноздри рвали тоже, клейма на лоб ставили для отметки, что наказан.— За что?— За спрос. Это — дела неясные, и кто виноват: тот ли, кто бежит, али тот, кто ловит, — нам не понять...— А помнишь, отец, — снова говорит бабушка, — как после большого пожара...Любя во всем точность, дед строго спрашивает:— Которого большого?Уходя в прошлое, они забывали обо мне. Голоса и речи их звучат негромко и так ладно, что иногда кажется, точно они песни поют, невеселую песню о болезнях, пожарах, избиении людей, о нечаянных смертях и ловких мошен— Сколько прожито, сколько видано! — тихонько бор— Али плохо жили? — говорила бабушка. — Ты вспо— Это — в сорок восьмом году, в самый венгерский по— И пропал, — вздыхает бабушка.— И пропал, да! С того года божья благостыня, как вода на плот, в дом нам потекла. Эх, Варвара...— А ты полно, отец...Он сердился, хмурился.— Чего полно? Не удались дети-то, с коей стороны ни взгляни на них. Куда сок-сила наша пошла? Мы с тобой думали — в лукошко кладем, а господь-от вложил в руки нам худое решето...Он вскрикивал и, точно обожженный, бегал по комна— А все ты потакала им, татям, потатчица! Ты, ведьма!В горестном возбуждении доходя до слезливого воя, совался в угол, к образам, бил с размаху в сухую, гулкую грудь:— Господи, али я грешней других? За что-о?И весь дрожал, обиженно и злобно сверкая мокрыми, в слезах, глазами.Бабушка, сидя в темноте, молча крестилась, потом, осто— Ну, что уж ты растосковался так? Господь знает, что делает. У многих ли дети лучше наших-то? Везде, отец, одно и то же — споры, да распри, да томаша. Все отцы- матери грехи свои слезами омывают, не ты один...Иногда эти речи успокаивали его, он молча, устало ваНо однажды, когда она подошла к нему с ласковой ре— Эх, дурак...И плюнула кровью под ноги ему, а он дважды протяжно взвыл, подняв обе руки:— Уйди, убью!— Дурак, — повторила бабушка, отходя от двери; дед бросился за нею, но она не торопясь перешагнула порог и захлопнула дверь пред лицом его.— Старая шкура, — шипел дед, багровый, как уголь, держась за косяк, царапая его пальцами.Я сидел на лежанке ни жив ни мертв, не веря тому, что видел: впервые при мне он ударил бабушку, и это было угнетающе гадко, открывало что-то новое в нем — такое, с чем нельзя было примириться и что как будто раздавило меня. А он все стоял, вцепившись в косяк, и, точно пеплом покрываясь, серел, съеживался. Вдруг вышел на середину комнаты, встал на колени и, не устояв, ткнулся вперед, коснувшись рукою пола, но тотчас выпрямился, ударил себя руками в грудь:— Ну, Господи...Я съехал с теплых изразцов лежанки, как по льду, бросился вон; наверху бабушка, расхаживая по комнате, полоскала рот.— Тебе больно?Она отошла в угол, выплюнула воду в помойное ведро и спокойно ответила:— Ничего, зубы целы, губу разбил только.— За что он?Выглянув в окно на улицу, она сказала:— Сердится, трудно ему, старому, неудачи всё... Ты лоЯ спросил ее еще о чем-то, но она необычно строго крикнула:— Кому я говорю — ложись? Неслух какой...Села у окна и, посасывая губу, стала часто сплевывать в платок. Раздеваясь, я смотрел на нее: в синем квадрате окна над черной ее головою сверкали звезды. На улице было тихо, в комнате — темно.Когда я лег, она подошла и, тихонько погладив голову мою, сказала:— Спи спокойно, а я к нему спущусь... Ты меня не больно жалей, голуба душа, я ведь тоже, поди-ка, и сама виновата... Спи!Поцеловав меня, она ушла, а мне стало нестерпимо грустно, я выскочил из широкой, мягкой и жаркой кроГлава VIСнова началось что-то кошмарное. Однажды вече— Тятенька, Мишка буянит неестественно совсем! ОбеДед, упираясь руками в стол, медленно поднялся на ноги, лицо его сморщилось, сошлось к носу, стало жутко похоже на топор.— Слышишь, мать? — взвизгнул он. — Каково, а? Убить отца идет, чу, сын родной! А пора! Пора, ребята...Прошелся по комнате, расправляя плечи, подошел к двери, резко закинул тяжелый крюк в пробой и обра— Это вы всё хотите Варварино приданое сцапать? НаОн сунул кукиш под нос дяде; тот обиженно отскочил.— Тятенька, я-то при чем?— Ты? Знаю я тебя!Бабушка молчала, торопливо убирая чашки в шкап.— Я же защитить вас приехал...— Ну? — насмешливо воскликнул дед. — Это хорошо! Спасибо, сынок! Мать, дай-кось лисе этой чего-нибудь в руку — кочергу, хошь, что ли, утюг! А ты, Яков Васильев, как вломится брат — бей его в мою голову!..Дядя сунул руки в карманы и отошел в угол.— Коли вы мне не верите...— Верю? — крикнул дед, топнув ногой. — Нет, всякому зверю поверю — собаке, ежу, — а тебе погожу! Знаю: ты его напоил, ты научил! Ну-ко, вот бей теперь! На выбор бей: его, меня...Бабушка тихонько шепнула мне:— Беги наверх, гляди в окошко, а когда дядя МихайИ вот я, немножко испуганный грозящим нашествимкнутая желтым корпусом арестантских рот и пожарной каланчой свинцового цвета. Вокруг глазастой вышки каСтертые вьюгами долгих зим, омытые бесконечными дождями осени, слинявшие дома нашей улицы напудрены пылью; они жмутся друг к другу, как нищие на паперти, и тоже, вместе со мною, ждут кого-то, подозрительно выСкучно; скучно как-то особенно, почти невыносимо; грудь наливается жидким, теплым свинцом, он давит изВот он, дядя Михаил; он выглядывает из переулка, из-за угла серого дома; нахлобучил картуз на уши, и они оттопыЯ бегу вниз, стучусь в комнату деда.— Кто это? — грубо спрашивает он, не открывая. — Ты? Ну? В кабак зашел? Ладно, ступай!— Я боюсь там...— Потерпишь!Снова я торчу в окне. Темнеет; пыль на улице вспухла, стала глубже, чернее; в окнах домов масляно растекаются желтые пятна огней; в доме напротив — музыка, множеБабушка завидует нищему: слушая его песни, она го— Экой ведь благодатный, — какие стихи знает. Удача!Иногда она зазывает его во двор; он сидит на крыльце, опираясь на палку, и поет, сказывает, а бабушка — рядом с ним слушает, расспрашивает.— Погоди-ка, да разве Божия матерь и в Рязани была?И нищий говорит басом, уверенно:— Она везде была, по всем губерниям...Невидимо течет по улице сонная усталость и жмет, давит сердце, глаза. Как хорошо, если б бабушка пришла! Или хотя бы дед. Что за человек был отец мой, почему дед и дяЯ все чаще думаю о матери, ставя ее в центр всех сказок и былей, рассказанных бабушкой. То, что мать не хочет жить в своей семье, все выше поднимает ее в моих мечА может, ходит по земле, считая ее сокровища, как ходила «князь-барыня» Енгалычева вместе с Божией Матерью, и Богородица уговаривает мать мою, как уговаривала «князь-барыню»:Не собрать тебе, раба жадная,Со всея земли злата, серебра;Не прикрыть тебе, душа алчная, Всем добром земли наготу твою...И мать отвечает ей словами «князь-барыни», разбойТы прости, пресвятая Богородица, Пожалей мою душеньку грешную. Не себя ради мир я грабила, А ведь ради сына единого!..И Богородица, добрая, как бабушка, простит ее, скажет:Эх ты, Марьюшка, кровь татарская, Ой ты, зла-беда христианская!А иди, ино, по своем пути —И стезя твоя, и слеза твоя!Да не тронь хоть народа-то русского,По лесам ходи да мордву зори, По степям ходи, калмыка гони!..Вспоминая эти сказки, я живу, как во сне; меня будит топот, возня, рев внизу, в сенях, на дворе; высунувшись в окно, я вижу, как дед, дядя Яков и работник кабатчика, смешной черемисин Мельян, выталкивают из калитки на улицу дядю Михаила; он упирается, его бьют по рукам, в спину, шею, пинают ногами, и наконец он стремглав летит в пыль улицы. Калитка захлопнулась, гремит щеколда и заПолежав немного, дядя приподнимается, весь оборвантемные люди, орут, храпят, размахивают руками; из окон домов высовываются человечьи головы — улица оживает, смеется, кричит. Все это тоже как сказка, любопытная, но неприятная, пугающая.И вдруг все сотрется, все замолчат, исчезнут....У порога, на сундуке, сидит бабушка, согнувшись, не двигаясь, не дыша; я стою пред ней и глажу ее теплые, мягкие, мокрые щеки, но она, видимо, не чувствует этого и бормочет угрюмо:— Господи, али не хватило у тебя разума доброго на меня, на детей моих? Господи, помилуй...Мне кажется, что в доме на Полевой улице дед жил не более года — от весны до весны, но и за это время дом при— У Кашириных опять дерутся!Обыкновенно дядя Михайло являлся вечером и всю ночь держал дом в осаде, жителей его в трепете; иногда с ним приходило двое-трое помощников, отбойных кунавинских мещан; они забирались из оврага в сад и хлопотали там во всю ширь пьяной фантазии, выдергивая кусты малиДед, темный и немой, стоял у окна, вслушиваясь в ра— Миша, что ты делаешь, Миша!Из сада в ответ ей летела идиотски гнусная русская ругань, смысл которой, должно быть, недоступен разуму и чувству скотов, изрыгающих ее.За бабушкой не угнаться в эти часы, а без нее страшно; я спускаюсь в комнату деда, но он хрипит встречу мне:— Вон, ан-нафема!Я бегу на чердак и оттуда через слуховое окно смотрю во тьму сада и двора, стараясь не упускать из глаз бабушку, боюсь, что ее убьют, и кричу, зову. Она не идет, а пьяный дядя, услыхав мой голос, дико и грязно ругает мать мою.Однажды в такой вечер дед был нездоров, лежал в по— Вот оно, чего ради жили, грешили, добро копили! Кабы не стыд, не срам, позвать бы полицию, а завтра к гуОн вдруг спустил ноги с кровати, шатаясь пошел к окну, бабушка подхватила его под руки:— Куда ты, куда?— Зажги огонь! — задыхаясь, шумно всасывая воздух, приказал он.А когда бабушка зажгла свечу, он взял подсвечник в руки и, держа его пред собою, как солдат ружье, закри— Эй, Мишка, вор ночной, бешеный пес шелудивый!Тотчас же вдребезги разлетелось верхнее стекло окна, и на стол около бабушки упала половинка кирпича.— Не попал! — завыл дед и засмеялся или заплакал.Бабушка схватила его на руки, точно меня, и понесла на постель, приговаривая испуганно:— Что ты, что ты, Христос с тобою! Ведь эдак-то — СиДед дрыгал ногами и рыдал сухо, хрипуче:— Пускай убьет...За окном рычало, топало, царапало стену. Я взял кир— Ах ты, окаянный...В другой раз дядя, вооруженный толстым колом, ломилв руках, двое постояльцев, с каким-то дрекольем, и жена кабатчика, высокая женщина, со скалкой; сзади них топ— Пустите вы меня к нему! Дайте слово сказать...Дед стоял, выставив ногу вперед, как мужик с рогатиной на картине «Медвежья охота»; когда бабушка подбегала к нему, он молча толкал ее локтем и ногою. Все четверо стояли, страшно приготовившись; над ними на стене горел фонарь, нехорошо, судорожно освещая их головы; я смоДядя ломал дверь усердно и успешно, она ходуном хо— По рукам бейте, по ногам, пожалуйста, а по башке не надо...Рядом с дверью в стене было маленькое окошко — только голову просунуть; дядя уже вышиб стекло из него, и оно, утыканное осколками, чернело, точно выбитый глаз.Бабушка бросилась к нему, высунула руку на двор и, махая ею, закричала:— Миша, Христа ради уйди! Изувечат тебя, уйди!Он ударил ее колом по руке; было видно, как, скользнув мимо окна, на руку ей упало что-то широкое, а вслед за этим и сама бабушка осела, опрокинулась на спину, успев еще крикнуть:— Миш-ша, беги...— А, мать? — страшно взвыл дед.Дверь распахнулась, в черную дыру ее вскочил дядя и тотчас, как грязь лопатой, был сброшен с крыльца.Кабатчица отвела бабушку в комнату деда; скоро и он явился туда, угрюмо подошел к бабушке.— Кость цела?— Ох, переломилась, видно, — сказала бабушка, не от— Уймись! — строго крикнул дед. — Зверь, что ли, я? Связали, в сарае лежит. Водой окатил я его... Ну, зол! В кого бы это?Бабушка застонала.— За костоправкой я послал, — ты потерпи! — сказал дед, присаживаясь к ней на постель. — Изведут нас с то— Отдай ты им все...— А Варвара?Они говорили долго: бабушка — тихо и жалобно, он — крикливо, сердито.Потом пришла маленькая старушка, горбатая, с огромМне показалось, что это пришла бабушкина смерть; я подскочил к ней и заорал во всю силу:— Пошла вон!Дед неосторожно схватил меня и весьма нелюбезно отГлава VIIЯ очень рано понял, что у деда — один бог, а у бабушБывало — проснется бабушка, долго, сидя на крова— А, пострели вас! Колтун вам, окаянные...Кое-как распутав их, она быстро заплетает толстые косы, умывается наскоро, сердито фыркая, и, не смыв разиконами, — вот тогда и начиналось настоящее утреннее омовение, сразу освежавшее всю ее.Выпрямив сутулую спину, вскинув голову, ласково глядя на круглое лицо Казанской Божией Матери, она широко, истово крестилась и шумно, горячо шептала:— Богородица преславная, подай милости твоея на гряКланялась до земли, разгибала спину медленно и снова шептала все горячей и умиленнее:— Радости источник, красавица пречистая, яблоня во цвету!..Она почти каждое утро находила новые слова хвалы, и это всегда заставляло меня вслушиваться в молитву ее с напряженным вниманием.— Сердечушко мое чистое, небесное! Защита моя и поС улыбкой в темных глазах и как будто помолодевшая, она снова крестилась медленными движениями тяжелой руки.— Исусе Христе, сыне божий, буди милостив ко мне, грешнице, матери твоея ради...Всегда ее молитва была акафистом, хвалою искренней и простодушной.Утром она молилась недолго: нужно было ставить саИногда он, проснувшись раньше бабушки, всходил на чердак и, заставая ее за молитвой, слушал некоторое время ее шепот, презрительно кривя тонкие, темные губы, а за чаем ворчал:— Сколько я тебя, дубовая голова, учил, как надобно молиться, а ты все свое бормочешь, еретица! Как только терпит тебя господь!— Он поймет, — уверенно отвечала бабушка. — Ему что ни говори — он разберет...— Чуваша проклятая! Эх, вы-и...Ее бог был весь день с нею, она даже животным говориОднажды балованный кот кабатчицы, хитрый сласте— Бога ты не боишься, злодей подлый!Кабатчица и дворник посмеялись над этими словами, но бабушка гневно закричала на них:— Думаете — скоты бога не понимают? Всякая тварь понимает это не хуже вас, безжалостные...Запрягая ожиревшего, унылого Шарапа, она беседовала с ним:— Что ты скучен, богов работник, а? Старенький ты...Конь вздыхал, мотая головою.И все-таки имя божие она произносила не так часто, как дед. Бабушкин бог был понятен мне и не страшен, но пред ним нельзя было лгать, — стыдно. Он вызывал у меня только непобедимый стыд, и я никогда не лгал бабушке. Было просто невозможно скрыть что-либо от этого доброго бога, и, кажется, даже не возникало желания скрывать.Однажды кабатчица, поссорившись с дедом, изругала заодно с ним и бабушку, не принимавшую участия в ссоре, изругала злобно и даже бросила в нее морковью.— Ну, и дура вы, сударыня моя, — спокойно сказала ей бабушка, а я жестоко обиделся и решил отомстить злоЯ долго измышлял, чем бы уязвить больнее эту рыжую толстую женщину с двойным подбородком и без глаз.По наблюдениям моим над междоусобицами жителей я знал, что они, мстя друг другу за обиды, рубят хвостыкошкам, травят собак, убивают петухов и кур, или, забравЯ придумал: подстерег, когда кабатчица спустилась в погреб, закрыл над нею творило, запер его, сплясал на нем танец мести и, забросив ключ на крышу, стремглав прибежал в кухню, где стряпала бабушка. Она не сразу поняла мой восторг, а поняв, нашлепала меня, где подо— Я-а тебя, — погрозила мне кабатчица пухлым кула— Это ты зачем сделал?— Она в тебя морковью кинула...— Значит, это ты из-за меня? Так! Вот я тебя, бранЦелый день она не разговаривала со мною, а вечером, прежде чем встать на молитву, присела на постель и вну— Вот что, Ленька, голуба душа, ты закажи себе это: в дела взрослых не путайся! Взрослые — люди порченые; они богом испытаны, а ты еще нет, — и живи детским разуОна помолчала, понюхала табаку и, прищурив правый глаз, добавила:— Да, поди-ка, и сам-от господь не всегда в силе понять, где чья вина.— Разве бог не все знает? — спросил я, удивленный, а она тихонько и печально ответила:— Кабы все-то знал, так бы многого, поди, люди-то не делали бы. Он, чай, батюшка, глядит-глядит с небеси-то на землю, на всех нас, да в иную минуту как восплачет, да как возрыдает: «Люди вы мои, люди, милые мои люди! Ох, как мне вас жалко!»Она сама заплакала и, не отирая мокрых щек, отошла в угол молиться.С той поры ее бог стал еще ближе и понятней мне.Дед, поучая меня, тоже говорил, что бог — существо везУтром, перед тем как встать в угол к образам, он долго умывался, потом, аккуратно одетый, тщательно приче— «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!»Мне казалось, что после этих слов в комнате наступала особенная тишина, — даже мухи жужжат осторожнее.Он стоит, вздернув голову; брови у него приподняты, ощетинились, золотистая борода торчит горизонтально; он читает молитвы твердо, точно отвечая урок: голос его звучит внятно и требовательно.— «Напрасно судия приидет, и коегождо деяния обнаНе шибко бьет себя по груди кулаком и настойчиво просит:— «Тебе единому согреших, — отврати лице твое от грех моих...»Читает «Верую», отчеканивая слова; правая нога его вздрагивает, словно бесшумно притопывая в такт молитве; весь он напряженно тянется к образам, растет и как бы становится все тоньше, суше, чистенький такой, аккурат— «Врача родшая, уврачуй души моея многолетние страсти! Стенания от сердца приношу ти непрестанно, усердствуй, владычице!»И громко взывает, со слезами на зеленых глазах:— «Вера же вместо дел да вменится мне, боже мой, да не взыщеши дел, отнюдь оправдающих мя!»Теперь он крестится часто, судорожно, кивает головою, точно бодаясь, голос его взвизгивает и всхлипывает. ПоздУже самовар давно фыркает на столе, по комнате плава— «Погаси пламень страстей моих, яко нищ есмь и окаянен!»Я знаю на память все молитвы утренние и все на сон грядущий, — знаю и напряженно слежу: не ошибется ли дед, не пропустит ли хоть слово?Это случалось крайне редко и всегда возбуждало у меня злорадное чувство.Кончив молиться, дед говорил мне и бабушке:— Здравствуйте!Мы кланялись и наконец садились за стол. Тут я го— А ты сегодня «довлеет» пропустил!— Врешь? — беспокойно и недоверчиво спрашивает он.— Уж пропустил! Надо: «Но та вера моя да довлеет вме— На-ко вот! — восклицает он, виновато мигая глазами.Потом он чем-нибудь горько отплатит мне за это указаОднажды бабушка шутливо сказала:— А скушно, поди-ка, богу-то слушать моленье твое, отец, — всегда ты твердишь одно да все то же.— Чего-о это? — зловеще протянул он. — Чего ты мы— Говорю, от своей-то души ни словечка Господу не подаришь ты никогда, сколько я ни слышу!Он побагровел, затрясся и, подпрыгнув на стуле, бро— Вон, старая ведьма!Рассказывая мне о необоримой силе божией, он всегда и прежде всего подчеркивал ее жестокость: вот согрешили люди — и потоплены, еще согрешили — и сожжены, раз— Всяк, нарушающий непослушанием законы божии, наказан будет горем и погибелью! — постукивая костями тонких пальцев по столу, внушал он.Мне было трудно поверить в жестокость бога. Я подо— Это ты говоришь, чтобы я слушался тебя?А он так же откровенно отвечал:— Ну, конешно! Еще бы не слушался ты?!— А как же бабушка?— Ты ей, старой дуре, не верь! — строго учил он. — Она смолоду глупа, она безграмотна и безумна. Я вот прикажуей, чтобы не смела она говорить с тобой про эти великие дела! Отвечай мне: сколько есть чинов ангельских?Я отвечал и спрашивал:— А кто такие чиновники?— Эк тебя мотает! — усмехался он, пряча глаза, и, по— Это бога не касаемо, чиновники, это — человеческое! Чиновник суть законоед, он законы жрет.— Какие законы?— Законы? Это значит — обычаи, — веселее и охотнее говорил старик, поблескивая умными, колючими глаза— А чиновники?— А чиновник озорнику подобен, придет и все законы порушит.— Зачем?— Ну, этого тебе не понять! — строго нахмурясь, говорит он и снова внушает:— Надо всеми делами людей — Господь! Люди хотят одного, а он — другого. Все человечье непрочно. Дунет Господь, — и всё во прах, в пыль.У меня было много причин интересоваться чиновника— А вон дядя Яков поет:Светлы ангелы — божие чины, А чиновники — холопи сатаны!Дед приподнял ладонью бородку, сунул ее в рот и за— Связать бы вас с Яшкой по ноге да пустить по воде! — сказал он. — Песен этих ни ему петь, ни тебе слушать ненадобно. Это — кулугурские шутки, раскольниками приИ, задумавшись, устремив глаза куда-то через меня, он тихонько тянул:— Эх, вы-и...Но, ставя бога грозно и высоко над людьми, он, как и бабушка, тоже вовлекал его во все свои дела, — и его и бесчисленное множество святых угодников. Бабушка же как будто совсем не знала угодников, кроме Николы, Юрия, Фрола и Лавра, хотя они тоже были очень добрые и близкие людям: ходили по деревням и городам, вмешиваИногда дед мечтал:— Помог бы господь продать домишко этот, хоть с пяБабушка, посмеиваясь, говорила мне:— Так ему, старому дураку, Никола и станет дома проУ меня долго хранились дедовы святцы, с разными надписями его рукою. В них, между прочим, против дня Иоакима и Анны было написано рыжими чернилами и прямыми буквами: «Избавили от беды милостивци».Я помню эту «беду»: заботясь о поддержке неудавшихся детей, дедушка стал заниматься ростовщичеством, начал тайно принимать вещи в заклад. Кто-то донес на него, и однажды ночью нагрянула полиция с обыском. Была великая суета, но все кончилось благополучно; дед молилПеред ужином он читал со мною псалтирь, часослов или тяжелую книгу Ефрема Сирина, а поужинав, снова становился на молитву, и в тишине вечерней долго звучали унылые, покаянные слова:— «Что ти принесу или что ти воздам, великодаровитый бессмертный царю... И соблюди нас от всякого мечтания... Господи, покрый мя от человек некоторых... Даждь ми слеА бабушка нередко говаривала:— Ой, как седни устала я! Уж, видно, не помолясь лягу...Дед водил меня в церковь: по субботам — ко всенощЯ, конечно, грубо выражаю то детское различие между богами, которое, помню, тревожно раздвояло мою душу, но дедов бог вызывал у меня страх и неприязнь: он не любил никого, следил за всем строгим оком, он, прежде всего, иснаказывать.В те дни мысли и чувства о боге были главной пищей моей души, самым красивым в жизни, — все же иные впечатления только обижали меня своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и злость. Бог был самым лучшим и светлым из всего, что окружало меня, — бог бабушки, такой милый друг всему живому. И, конечно, меня не мог не тревожить вопрос: как же это дед не видит доброго бога?Меня не пускали гулять на улицу, потому что она слиш— Кощея Каширина внучонок вышел, глядите!— Валяй его!И начиналась драка.Был я не по годам силен и в бою ловок, — это признаБабушка встречала меня испуганно, соболезнуя:— Что, редькин сын, опять дрался? Да что же это такое, а! Как я тебя начну с руки на руку...Мыла мне лицо, прикладывала к синякам бодягу, мед— Ну, что ты все дерешься? Дома смирный, а на улице ни на что не похож! Бесстыдник. Вот скажу дедушке, чтоб он не выпускал тебя...Дедушка видел мои синяки, но никогда не ругался, только крякал и мычал:— Опять с медалями? Ты у меня, Аника-воин, не смей на улицу бегать, слышишь!Меня и не тянула улица, если на ней было тихо, но коЭто был высокий, сухой и копченый человек, в тяжелом тулупе из овчины, с жесткими волосами на костлявом, заМальчишки бежали за ним, лукая камнями в сутулую спину. Он долго как бы не замечал их и не чувствовал боли ударов, но вот остановился, вскинул голову в мохнатой шапке, поправил шапку судорожным движением руки и оглядывается, словно только что проснулся.— Игоша Смерть в Кармане! Игош, куда идешь? ГляОн хватался рукою за карман, потом, быстро наклонясь, поднимал с земли камень, чурку, ком сухой грязи и, неДругим и, может быть, еще более тяжким впечатлением улицы был мастер Григорий Иванович. Он совсем ослеп и ходил по миру, высокий, благообразный, немой. Его во— Подайте, Христа ради, слепому, убогому...А Григорий Иванович молчал. Черные очки его смотре— Григорий ходит по улице!— Ну? — беспокойно и жалостно восклицала она. — На-ко, беги, подай ему!Я отказывался грубо и сердито. Тогда она сама шла за ворота и долго разговаривала с ним, стоя на тротуаре. Он усмехался, тряс бородой, но сам говорил мало, односложно.Иногда бабушка, зазвав его в кухню, поила чаем, корми— Ты что же бегаешь от него? — тихо спросила она. — Он тебя любит, он хороший ведь...— Отчего дедушка не кормит его? — спросил я.— Дедушка-то?Она остановилась, прижала меня к себе и почти шепо— Помяни мое слово: горестно накажет нас господь за этого человека! Накажет...Она не ошиблась: лет через десять, когда бабушка уже успокоилась навсегда, дед сам ходил по улицам города нищий и безумный, жалостно выпрашивая под окнами:— Повара мои добрые, подайте пирожка кусок, пирож- ка-то мне бы! Эх, вы-и...Прежнего от него только и осталось, что это горькое, тягучее, волнующее душу:— Эх, вы-и...Кроме Игоши и Григория Ивановича, меня давила, из— Деточки мои, где вы?Я спрашивал бабушку: что это?— Нельзя тебе знать! — ответила она угрюмо, но все- таки рассказала кратко: был у этой женщины муж, чиновНет, дома было лучше, чем на улице. Особенно хороСкворцу, отнятому ею у кота, она обрезала сломанное крыло, а на место откушенной ноги ловко пристроила дере— Ну, проси: скворушке — кашки!Скворец, скосив на нее круглый, живой глаз юмориста, стучит деревяшкой о тонкое дно клетки, вытягивает шею и свистит иволгой, передразнивает сойку, кукушку, стара— Да ты не балуй! — серьезно говорит ему бабушка. — Ты говори: скворушке — кашки!Черная обезьяна в перьях оглушительно орет что-то похожее на слова бабушки, — старуха смеется радостно, дает птице просяной каши с пальца и говорит:— Я тебя, шельму, знаю; притворяшка ты — все моИ ведь выучила скворца: через некоторое время он доСначала он висел в комнате деда, но скоро дед изгнал его к нам, на чердак, потому что скворец выучился дразнить дедушку; дед внятно произносит слова молитв, а птица, просунув восковой желтый нос между палочек клетки, высвистывает:— Тью, тью, тью-иррь, ту-иррь, ти-и-ррь, тью-уу!Деду показалось обидным это; однажды он, прервав молитву, топнул ногой и закричал свирепо:— Убери его, дьявола, убью!Много было интересного в доме, много забавного, но порою меня душила неотразимая тоска, весь я точно наГлава VIIIДед неожиданно продал дом кабатчику, купив другой, по Канатной улице; немощеная, заросшая травою, чистая и тихая, она выходила прямо в поле и была снизана из маленьких, пестро окрашенных домиков.Новый дом был нарядней, милей прежнего; его фасад покрашен теплой и спокойной темно-малиновой краской; на нем ярко светились голубые ставни трех окон и одинардомик, осевший в землю, темный и ветхий, хорошо поВесь дом был тесно набит невиданными мною людями: в передней половине жил военный из татар, с маленькой, круглой женою; она с утра до вечера кричала, смеялась, играла на богато украшенной гитаре и высоким, звонким голосом пела чаще других задорную песню:Одна любить — не рада, Искать другую надо!Умей ее найти.И ждет тебя награда На верном сем пути! О-о, са-ладкая нагр-рада-а!Военный, круглый, как шар, сидя у окна, надувал синее лицо и, весело выкатывая какие-то рыжие глаза, непре— Вух, вух-вух-хх...В теплой пристройке над погребом и конюшней помеНо особенно крепко захватил и потянул меня к себе нахлебник Хорошее Дело. Он снимал в задней половине дома комнату рядом с кухней, длинную, в два окна — в сад и на двор.Это был худощавый, сутулый человек, с белым лицом в черной раздвоенной бородке, с добрыми глазами, в оч— Хорошее дело.Бабушка так и стала звать его в глаза и за глаза.— Ленька, кричи Хорошее Дело чай пить! Вы, Хорошее Дело, что мало кушаете?Вся комната его была заставлена и завалена какими-то ящиками, толстыми книгами незнакомой мне гражданЯ влезал на крышу сарая и через двор наблюдал за ним в открытое окно, видел синий огонь спиртовой ламИногда он, стоя в окне, как в раме, спрятав руки за спину, смотрел прямо на крышу, но меня как будто не видел, и это очень обижало. Вдруг отскакивал к столу и, согнувшись вдвое, рылся на нем.Я думаю, что я боялся бы его, будь он богаче, лучше одет, но он был беден: над воротником его куртки торчал измятый, грязный ворот рубахи, штаны — в пятнах и заНикто в доме не любил Хорошее Дело; все говорили о нем посмеиваясь; веселая жена военного звала его «ме— Чего он делает? — спросил я бабушку. Она строго откликнулась:— Не твое дело; молчи, знай...Однажды, собравшись с духом, я подошел к его окну и спросил, едва скрывая волнение:— Ты чего делаешь?Он вздрогнул, долго смотрел на меня поверх очков и, протянув мне руку в язвах и шрамах ожогов, сказал:— Влезай...То, что он предложил войти к нему не через дверь, а че— Ты откуда?Это было странно: я четыре раза в день сидел в кухне за столом около него! Я ответил:— Здешний внук...— Ага, да, — сказал он, осматривая свой палец, и заТогда я счел нужным пояснить ему:— Я не Каширин, а Пешков...— Пешков? — неверно повторил он. — Хорошее дело.Отодвинул меня в сторону, поднялся и, уходя к столу, сказал:— Ну, сиди смирно...Я сидел долго-долго, наблюдая, как он скоблит рашпибросился в нос мне, я закашлялся, замотал головою, а он, колдун, хвастливо спросил:— Скверно пахнет?— Да!— То-то же! Это, брат, весьма хорошо!«Чем хвастается!» — подумалось мне, и я строго сказал:— Если скверно, так уж не хорошо...— Ну? — воскликнул он, подмигивая. — Это, брат, не всегда, однако! А ты в бабки играешь?— В козны?— В козны, да?— Играю.— Хочешь, налиток сделаю? Хорошая битка будет!— Хочу.— Неси, давай бабку.Он снова подошел ко мне, держа дымящуюся чашку в руке, заглядывая в нее одним глазом, подошел и сказал:— Я тебе налиток сделаю; а ты за это не ходи ко мне. Хорошо?Это меня прежестоко обидело.— Я и так не приду никогда...Обиженный, я ушел в сад. Там возился дедушка, об— Ну-ко, подстригай малину, — сказал дед, подавая мне ножницы.Я спросил его:— Хорошее Дело чего строит?— Горницу портит, — сердито ответил он. — Пол про— Так и надо, — согласился я, принимаясь остригать сухие лозы малинника.Но я поспешил.Дождливыми вечерами, если дед уходил из дома, баприглашая пить чай всех жителей: извозчиков, денщика, часто являлась бойкая Петровна, иногда приходила даже веселая постоялка, и всегда в углу, около печи, неподвиж— Аш-шайтан!Дядя Петр приносил огромную краюху белого хлеба и варенье «семечки» в большой глиняной банке, резал хлеб ломтями, щедро смазывал их вареньем и раздавал всем эти вкусные малиновые ломти, держа их на ладони, низко кланяясь.— Пожалуйте-ко милостью, покушайте! — ласково просил он, а когда у него брали ломоть, он внимательно осматривал свою темную ладонь и, заметя на ней капельку варенья, слизывал его языком.Петровна приносила вишневую наливку в бутылке, веСпустя некоторое время после того, как Хорошее Дело предложил мне взятку за то, чтоб я не ходил к нему в гоОна сидела на краю печи, опираясь ногами о присту— Мне сверху надо говорить, — сверху-то лучше!Я поместился у ног ее, на широком приступке, почти над головою Хорошего Дела. Бабушка сказывала хорошую историю про Ивана-воина и Мирона-отшельника; мерно лились сочные, веские слова:Жил-был злой воевода Гордион, Черная душа, совесть каменная;Правду он гнал, людей истязал, Жил во зле, словно сыч в дупле. Пуще же всего невзлюбил Гордион Старца Мирона-отшельника, Тихого правды защитника, Миру добродея бесстрашного.Кличет воевода верного слугу, Храброго Иванушку-воина: — Подь-ка, Иванко, убей старика, Старчища Мирона кичливого!Подь да сруби ему голову, Подхвати ее за сиву бороду, Принеси мне, я собак прокормлю!Пошел Иван, послушался. Идет Иван, горько думает: «Не сам иду — нужда ведет! Знать, такая мне доля от господа».Спрятал вострый меч Иван под полу, Пришел, поклонился отшельнику: — Все ли ты здоров, честной старичок? Как тебя, старца, господь милует?Тут прозорливец усмехается, Мудрыми устами говорит ему:— Полно-ка, Иванушко, правду-то скрывать Господу богу все ведомо,Злое и доброе в его руке!Знаю ведь, пошто ты пришел ко мне!Стыдно Иванке пред отшельником, А и боязно Ивану ослушаться.Вынул он меч из кожаных ножон, Вытер железо широкой полой.— Я было, Мироне, хотел тебя убить Так, чтобы ты и меча не видал.Ну, а теперь молись господу, Молись ты ему в останний раз За себя, за меня, за весь род людской, А после я тебе срублю голову!..Стал на колени старец Мирон, Встал он тихонько под дубок молодой, Дуб перед ним преклоняется.Старец говорит, улыбаючись:— Ой, Иван, гляди: долго ждать тебе! Велика молитва за весь род людской!Лучше бы сразу убить меня, Чтобы тебе лишнего не маяться!Тут Иван сердито прихмурился, Тут он глупенько похвастался: — Нет, коли сказано, так сказано! Ты, знай, молись, я хоть век подожду!Молится отшельник до вечера, С вечера он молится до утренней зари, С утренней зари он вплоть до ночи, С лета он молится опять до весны. Молится Мироне год за годом, Дуб-от молодой стал до облака, С желудя его густо лес пошел, А святой молитве все нет конца!Так они по сей день и держатся: Старче все тихонько богу плачется, Просит у бога людям помощи,У преславной Богородицы — радости, А Иван-от воин стоит около, Меч его давно в пыль рассыпался, Кованы доспехи съела ржавчина, Добрая одежда поистлела вся, Зиму и лето гол стоит Иван, Зной его сушит — не высушит, Гнус ему кровь точит — не выточит, Волки, медведи не трогают, Вьюги да морозы не для него.Сам-от он не в силе с места двинуться, Ни руки поднять и ни слова сказать. Это, вишь, ему в наказанье дано: